МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 18 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВМного раз я собирался и по разным причинам откладывал поездку на места былых сражений, в которых впервые мне довелось участвовать и которые навсегда необычно ярко запечатлелись в моей душе. Наконец собрался, поехал, прибыл в Смоленск, через час-другой сел на поезд, направляющийся в Ельню. Когда он миновал Глинку, маленькую станцию, на которую наступала наша дивизия в сентябре 1943 года, я с чувством беспокойства и надежды прильнул к окну и стал жадно всматриваться в проплывающую перед моим взором холмистую местность, пытаясь найти склон возвышенности, где меня ранили. Вижу: впереди, чуть справа, нависает крутая горка, с которой мы в мглистом тумане, пороховом дыму спустились к водной преграде, вот и мост, тогда он был взорван, вместо него лежал набросанный саперами деревянный настил. Поразительный сюрприз: теперь здесь нет никакого водохранилища, никакой речки, куда же она делась, высохла, что ли? Справа, где в мою ногу вонзились осколки, было то ли поле, то ли не скошенный луг, вдали стояло полуразрушенное кирпичное здание, а сейчас там виднелись большие деревья.
 

Глава 18. ОТЕЦ, ГДЕ ТЫ?

Уютная, спокойная Ельня встретила меня, словно нарядившись к празднику, сплошным белым цветом яблонь и вишен. Как удивительно тихо в ней, ничто не напоминало о былом страшном визге и грохоте разрывающихся бомб, об истошном крике и отчаянном стоне раненых. Пришел на берег Десны (как будто она шире стала), где в наскоро вырытых мокрых окопчиках мы целый день пытались спастись от осколков немецких бомб. Пристально осмотрел все кругом, ищу глазами приметы давних военных лет и сталкиваюсь с еще одной удивившей меня новостью: недалеко от реки, на возвышении, стоял костел, резко выделяющийся своей массивностью среди других зданий города, а теперь нет ничего такого, чтоб напоминало бы о нем. Тогда в пойме реки сиротливо жались к земле маленькие кустики, а сейчас на меня равнодушно взирали высокие деревья, зримо свидетельствующие о непрестанном беге времени, еще раз напомнившие мне о том, что прошло, пронеслось много, очень много лет с тех пор, когда мы ворвались в город и выгнали из него немцев.

Три вечера я сидел на скамье около памятника погибшим солдатам. Несколько раз прочитал длинный список воинов, оставшихся навечно лежать в Ельне, но не нашел в нем фамилии Ирхина Сергея, разорванного на моих глазах фашистской бомбой. Почему так случилось, почему его (и только ли его?) забыли внести в список, теперь не установишь, не узнаешь, виновных уже не найдешь, отвечать некому.

Отдав себя во власть печальных раздумий, я сидел перед памятником, многое вспомнил, целиком погрузился в то невозвратно далекое, покрытое трагической дымкой время, мысленно беседовал с товарищами, давно погибшими в боях за отчую землю, просил прощения у них за то, что слишком долго собирался навестить их.

Снова вспомнил пожилого, смертельно изувеченного солдата, которого я оставил без помощи. Корю себя за это, упрекаю, ругаю, обличаю, но я и сейчас не знаю достойного выхода из той несчастливо сложившейся ситуации, не знаю, как мне надо было поступить, чтобы облегчить ему последние минуты жизни.

Помню, метрах в десяти от умирающего солдата среди низкорослого кустарника стояла высокая ель с поломанными внизу сучьями, содранной корой и свежими белыми вмятинами от осколков. Не знаю, что случилось с моей памятью, почему она непростительно подвела меня во время изнурительных поисков. Мне сначала представлялось, что можно проще простого найти ту высоту, которую мы без больших потерь захватили, но за которую потом пришлось пролить немало нашей и вражеской крови. Нашел бы ее, чуть спустился бы вниз к реке – и вот тебе то место с высокой израненной елью, где в нечеловеческих муках умирал одинокий, всеми брошенный солдат.

Но не тут-то было. Свернул я с торной дороги, долго бродил туда-сюда, пересекал вязкие луга, топкие низины, углублялся в угрюмые лесные массивы, много километров прошел по берегу Угры, однажды показалась, что нашел я наконец запомнившуюся мне на всю жизнь горушку, но осмотрелся окрест, перед ней должно быть большое ровное поле, справа нависала более крутая гора, нет, обзор совсем не тот, ошибся я. И ничего мне не оставалось делать, как еще раз сказать: простите меня, мои дорогие братья по оружию, за то, что слишком поздно я спохватился разыскивать ваши захоронения.

При выходе из березовой рощи рядом с зарастающей травой тропинкой увидел братскую могилу с подгнившей деревянной оградкой и жестяной красной звездой. На потемневшей доске черной краской написаны фамилии одиннадцати похороненных солдат. Прочитал их, мой взгляд задержался на Баранове И., одну букву заменить и будет Баринов, и год рождения сходится – 1925... Нет, мне хорошо известно, что Ваня Баринов, неугомонный весельчак, наш любимец, остался навеки лежать под Киевом. Уже в конце войны в Польше принял смерть Примак. Но самое чудовищное, самое ужасное – смерть Гали. Окончив в 1943 году ускоренные курсы медсестер, она, чистая, невинная душа, добровольно отправилась в кромешный фронтовой ад и в Латвии была раздавлена фашистским танком. Далекое прошлое властно захватило меня, я долго стоял и стоял перед могилой, потом низко поклонился, вытер заслезившиеся глаза и тихо промолвил:

– Простите меня. Спасибо вам. Пусть пухом будет вам земля. Внезапно набежал сильный прохладный ветер, мне захотелось сказать ему: не мешай, пожалуйста, утихни, пойми мое состояние, мою душевную боль, мою жалость и бездонную тоску, пусть перестанут шелестеть, бесконечно трепыхаться листья, пусть поникнет, прильнет к земле молодая травка, пусть все в природе на минуту успокоится, замрет. Нет, не хочет угомониться шальной ветер, еще сильнее дует, бьет в уши, слепит повлажневшие глаза, не понимает, какие грустные думы заполонили мою душу, почему я безмолвно, как вкопанный, стою перед могилой.

Усталый, переполненный жгущими мою совесть впечатлениями, я медленно побрел по едва заметной тропинке, поднялся на зеленеющий пригорок, на котором сиротливо стояли почерневшие от времени избы с выбитыми окнами и без дверей. В бывших огородах буйно цвели курчавые яблони и большие кусты сирени.

Наконец стих буйный ветер. Солнце, опустившееся почти к самому горизонту, своим живительным светом согревало и белые пышные яблони, и резко очерченный на синем небосклоне зеленеющий лес, и холмистые суглинистые поля, и низменные топкие луга, и благоуханный весенний воздух, словом весь огромный, неохватный человеческим взглядом, без конца и края наш грешный мир. В воскресный день, многое передумав и чрезвычайно сильно перечувствовав, я уходил из ельнинской гостиницы на поезд. Мой путь пересекал уютный зеленый скверик, в нем я поравнялся с сидящим на скамейке пожилым, изрядно подвыпившим мужчиной с гармонью на коленях. Одетый в потрепанный костюм, он поднял накрытую черной кепкой голову, взглянул на меня и, подыгрывая на тальянке, затянул бесхитростную тоскливую песню, давнюю, любимую беспризорниками:
«И никто не узнает, где могилка моя.
И никто не узнает, и никто не придет.
Только раннею весною соловей пропоет…»

Всю свою исстрадавшуюся душу вкладывал певец в эти слова, меня удивил, поразил его голос, сильный, чистый, с приятным серебристым тембром. И немолодой уже мужчина свободно, легко, без особых усилий брал высокую ноту. Незамысловатая песня схватила меня за самое сердце, еще сильнее разбередила самые сокровенные струны моей души, которая в последние дни уже была достаточно растревожена, не находила себе покоя. Песня напомнила мне о том, что я так и не сумел узнать, где же погиб мой отец. А ведь прошло почти долгих-предолгих полвека, как его нет в живых.

Уже через много лет после войны я вдруг услышал от мамы: «Один бог знает, где наш батька. Не дюже судите меня: бывает так тошно и тоскливо на душе, что хоть в петлю лезь. Знаю, грех это, а все равно порой думаешь: может, он жив-живехонек, написали же из военкомата, что он без вести пропал, значит, могло случиться так, что попал он в плен, а опосля войны не захотел домой, к голодной семье возвращаться». «Мама, как тебе не стыдно такую нелепую околесицу пороть», – в сердцах бросил я, хотел было добавить еще кое-что, более сердитое, более обидное и безжалостное, чтобы раз и навсегда изгнать из ее головы кощунственные мысли, но увидел в ее печальных выцветших глазах слезы и смолчал, не стал добивать несчастную мать, вынесшую на своих плечах столь много невзгод и обид, от которых мог согнуться, сломиться даже семижильный, очень мужественный человек.

Несправедливая, слишком уж лихая, страшная в своей бесчеловечности досталась ей доля. Чего только не пришлось ей пережить, перебороть в крайне жестокое, безмерно тяжкое военное время, право же, ей можно было оцепенеть, окаменеть от горя и страданий. Когда летом 1946 года я приехал в отпуск домой, то она в свои сорок с небольшим лет выглядела столь умотанной, уставшей, изможденной и постаревшей, что посторонний человек мог принять ее за старуху, уже полностью, до конца отжившую свой положенной самой природой бабий век.

Я удивился, очень огорчился, услышав несколько лет назад в День Победы рассуждения сестры Зины об отце, которой было всего лишь несколько месяцев, когда он уходил на войну. Перед тем, как навсегда покинуть родную избу, он подошел к лежавшей в люльке крохотной малышке, а она удивленно и даже испуганно заморгала узковатыми черными глазенками, кто знает, может быть, она почувствовала что-то крайне ненормальное, тревожное в его прощальном взгляде. Когда за праздничным столом мы помянули родичей, сложивших свои головы на войне, пошла речь и о нашем отце. Зина, вспомнив давным-давно сказанные матерью слова о том, что он, возможно, остался в живых и не вернулся к нам, стала с необычной горячностью и убежденностью уверять, что на самом деле так и было. И совсем я расстроился, когда она стала с искренней убежденностью утверждать, что ей довелось даже разговаривать с ним – далеко-далеко от дома, в Барнауле.

– Ждала я автобус, – поведала она, – подошел ко мне мужчина, очень похожий на отца, и начал как-то странно, пристально-пристально смотреть на меня, я смутилась, отвернулась от него, а он опять встал так, чтобы прямо в лицо мне глядеть, и смотрит, смотрит, видно, я после это поняла, узнал, угадал во мне что-то свое, родное. Потом заговорил со мной, начал выпытывать, откуда я, кто из моей родни живет в деревне, поинтересовался, почему люди уезжают из нее, а тут совсем некстати подкатил автобус. Я вошла в него, а он остался, шею вытянул и все пытался глядеть на меня, выражение на лице было такое, как будто хотел мне сказать что-то очень важное. Потом я много раз по-всякому ругала себя, надо было мне остаться, обязательно расспросить его – это же отец был – все до конца выяснить, что же нехорошее случилось с ним, почему он не приехал домой. После этой нечаянной встречи я, как помешанная, совсем потеряла покой: еду ли в трамвае, автобусе, иду ли по улице, стою ли в очереди – тайком глазею на мужчин, очень мне хотелось снова увидеть отца, поговорить с ним, да вот не встретила, значит, не судьба, может, в Барнауле он был проездом.

Мои сердитые попытки доказать сестре, что она глубоко заблуждается, попусту обманывает себя – после войны отца не было в живых – были встречены ею с нескрываемым раздражением и чувством огромной горечи, точно задался я гадкой целью оскорбить ее, причинить ей нестерпимое зло, украсть у нее сокровенную надежду. И я с тоской подумал: как же долго жжет ее, не затихая, острая душевная боль, как глубока у нее обида на тяжкую жизнь, которая обрекла ее и других моих сестер на безотрадную, горькую-прегорькую безотцовщину.

Для меня предельно ясна вся тщетность, заведомая несбыточность ожиданий сестры. Скажите, пожалуйста, как она могла узнать отца, если ей было несколько месяцев, когда он навсегда, навечно распрощался с нами, а его фотографии она могла видеть в последний раз в 1946 году, когда ей исполнилось всего лишь пять лет. Так уж нескладно получилось, что после войны целыми и невредимыми остались только две отцовские карточки. Одну из них, более удачную, мать отдала ходившему по деревням городскому фотографу, взявшемуся увеличить ее. Прошел месяц, другой, третий, а он, бессовестный мошенник, больше не появился в деревне, благо она, как и другие простодушные деревенские бабы, деньги за работу отдала заранее.

Последнее фото я увез с собой в болгарский город Пловдив, где проходила моя армейская служба, и там довольно неплохо его увеличили. После демобилизации в апреле 1947 года я вез эту бесценную для меня фотографию домой, но на станции Бологое со мной случилась сущая беда. Вышел я из переполненного душного вагона, пассажиры помогли мне вынести три чемодана, два из них четырехпудовых, с мукой, купленной в болгарском селе, голод свирепствовал тогда в Красихе. Шел мелкий противный дождик, я огляделся, носильщиков не видно, ко мне подошли два молодых парня в серых шинелях без погон и предложили свою помощь. Знал я, что возвращающихся домой военнослужащих нередко обворовывают, об этом слышал немало поучительных историй и анекдотов. Но солдатское обмундирование подкупило, расположило меня, своими, близкими, родными я чувствовал, считал тех, кто служил в армии, воевал, и меньше всего думал, что они могут поступить гадко по отношению ко мне, только что расставшемуся со своими дивизионными пушками. Обрадовавшись добровольным помощникам, я взял тяжелый чемодан, им – тоже по чемодану, пошел впереди. В этот момент подошел еще один поезд, вместе с большой толпой пассажиров втиснулся в вокзал, перед камерой хранения опустил на пол тяжелейшую ношу, оглянулся и больно защемило сердце: около меня стоял только один парень, а второй исчез, прихватив самый легкий и наиболее ценный чемодан, где лежали хромовые сапоги, ботинки, новый китель,брюки и все то, что я нажил за два года на свое приличное по тем нищим временам офицерское жалование.

Этот удар был чуть смягчен тем, что воришка позднее выбросил на станционные пути мои документы о демобилизации (без них не получил бы я продуктовые карточки и не устроился бы в городе на работу), их переслала мне бологовская милиция. Но как жаль, что он не подбросил и фотографии, совсем не нужные ему, а для меня они – очень дорогая память о моей службе в Австрии и Болгарии, и особенно, безмерно дорого было единственное увеличенное отцовское фото. И теперь не покажешь своей дочери и внукам: смотрите, это ваш дед и прадед, славный солдат советской армии, он отважно сражался на двух войнах и как герой пал в смертельном бою за родину, за нашу свободу, за наше счастье и благополучие.

Меня печалит, очень удручает то, что сейчас ничего, решительно ничего не осталось, что напомнило бы, хоть как-то восстановило его облик в моей памяти. Перед уходом на войну я все отцовские письма – и с финской, и с Великой Отечественной войны – вместе со своими книгами, дневником и школьными похвальными грамотами положил в большой фанерный ящик на чердаке, а прибыл на побывку домой – он стоял совершенно пустой. Как объяснила мама, книги оттуда брал колхозный счетовод Федя, призванный в армию после меня и погибший на фронте в конце войны, а остальное уничтожили то ли мыши, то ли мои несмышленые сестрички. Погоревал, погоревал я, посетовал на нескладную судьбу, но увы, ничего уже не поправишь.

На мой запрос райвоенкомат ответил: «Уточнить, из какой воинской части и какого содержания поступило извещение о гибели вашего отца не представляется возможным. По учетным данным архива, значится: Синицын Василий Трофимович, находясь на фронте Великой Отечественной войны, пропал без вести в 1943 г. Основание: сообщение управления по учету погибших и пропавших без вести рядового и сержантского состава г. Москвы N 56767 от 15.01.1947 г.» Вот и попробуй найти истину: последнее письмо от отца пришло в октябре 1941 года, товарищ сообщил о его смерти – спустя месяц-полтора, а официальная бумага дает совсем иную версию.

Несколько лет назад писатель В.Кондратьев, воевавший в районе Ржева, выступая в Малеевке, Доме творчества писателей, рассказал собравшимся о том, как он пришел на место былых сражений, в которых он участвовал, и увидел там гильзы, патроны, саперные лопатки, части стрелкового оружия и, что особенно его поразило, человеческие черепа. Когда вышли погулять, я высказал ему предположение: один из черепов мог принадлежать моему отцу, последнюю весть от него мы получили, когда он находился недалеко от Ржева.

Ночью мне приснился очень странный сон: после долгих поисков отцовской могилы я выбрался из угрюмой еловой чащи и попал на светлую полянку, сплошь усыпанную красными георгинами и тюльпанами. Постоял, полюбовался ими, но вдруг яркое солнце скрылось в тяжелых тучах, все красивые цветы разом исчезли, и вместо них неизвестно откуда появились человеческие скелеты, лежавшие, точно в строю, в ряд, один около другого. Потом полянка неожиданно взбугрилась, засвистел, зашумел холодный пронзительный вихрь, и прямо передо мной из-под почерневшей земли, среди белых костей поднялся пожилой, исхудавший, бледный-бледный красноармеец. «Зачем ты пришел сюда?» – неприветливо спросил он. Я ответил, что ищу отцовскую могилу. «Как же ты найдешь ее, если нас, не захороненных, сотни тысяч?» – сказав это, он тотчас рассыпался, растворился в воздухе, земля задрожала под моими ногами, я начал проваливаться в потустороннюю бездну и в этот миг проснулся. Долго не проходило неприятное чувство от диковинного сна, а вообще-то, подумалось мне, он с немалым значением. В самом деле, найдешь ты останки солдата и сможешь определить, кто это был, только в том случае, если обнаружишь медальон. А был ли он у отца? Мне, например, его не выдавали.

Хорошо понимаю, что не суждено мне найти то роковое место, где лежит убитый фашистами отец. Но все равно во мне давно живет, не хочет полностью исчезать подспудное ожидание того, что кажется сейчас нереальным, совсем невозможным, и потому, когда в газетах изредка упоминают фамилии солдат, захороненных только теперь, спустя многие годы после окончания войны, я с невольным напряжением вчитываюсь в эти строки. Вдруг случится чудо: в них назовут моего отца. Очень уж мне хочется, чтобы у него была могила: небольшой холмик, скромный обелиск, надпись, свидетельствующая о том, что здесь погребен Синицын В.Т., 1906 года рождения, погибший смертью храбрых во время священной битвы с врагами родины. Тогда бы мы, его дети, могли прийти на могилу, низко поклониться ему, положить на нее цветы, проронить горькую слезу, сказать ему сердечное спасибо за все то хорошее, доброе, что он сделал для нас, родной деревни, всей нашей огромной страны.

Как бы сотворить маленькое чудо, необъяснимое человеческим разумом, сделать так, чтобы все, о чем я сейчас пишу, о чем думаю, дошло до отца, чтобы он почувствовал мою давнюю боль и волнение, понял мои скорбные думы. Тогда бы я мысленно поведал ему: «Стареем мы, твои дети. Даша, старшая твоя дочь, уже в могиле, ей досталась самая несчастливая доля, очень редкие крохотки радости и непомерно много нешуточного горя и мучительных страданий. Остальные живут, есть у тебя внуки и правнуки, а мать мы похоронили давным-давно, прошло с тех пор уже свыше четверти века. Крайне тяжко было ей жить, очень тяжело, в нестерпимых муках и умирала она. Незадолго перед смертью она сказала: «Может, на том свете батьку встречу». Не видел ты ее там? В нашей деревне полное запустение, покосы заросли кустарником, площадь полей сократилась в пять раз, не осталось ни одного человека в трудоспособном возрасте, доживают свой век три старухи.

Когда исполнилось полвека с памятного дня разбойничьего нападения Германии на нашу страну, у меня собралось несколько фронтовиков. Сразу бросилось в глаза: сильно сдали, постарели мы, нет былой огневой живости в наших глазах, мало осталось сил, с неумолимой закономерностью завершается наш жизненный путь. Неотвратимо быстро катятся годы, один за другим мы умираем, и с нами уходит огромный неповторимый мир, несущий в себе и жестокую житейскую простоту нашего времени и вместе с тем настоящее очарование высокой поэтичности, нетерпеливой устремленности в незыблемо-вечное; безвозвратно уносим с собой незаемное знание того, как в жестоких муках и страданиях мы росли, мужали, как упорно бились над решением и обыденно-малых, личных проблем, и величественных общенародных задач, как в огненные военные годы своей горячей кровью, своим подорванным здоровьем защитили родную землю от чужеземных супостатов.

Вспомнили мы боевых товарищей, родственников, павших на полях кровавых сражений, многое – с грустью, горечью, негодованием и глубоко спрятанной в наших душах надеждой на достойное будущее Родины – обсудили. В конце встречи спели сочиненную нами Ветеранскую песню:
Все уже круг и реже встречи,
Не видно радости вдали.
И беспокойнее все речи
О горестях родной земли.
Обидно, горько за державу,
За тех, кто в яростных боях
Принес народу мир и славу
И смерть нашел в чужих краях.
Враги заклятые ликуют,
Спешат зарыть в могилу нас.
Но годы черные минуют,
Придет России звездный час!

Страстно хочется, чтобы он пришел. Но придет ли он?..

Ты, отец, мог бы находиться среди нас. Где же ты? Где покоится твой прах? Может быть, твоя душа витает где-то около меня? Очень прошу, сумей – пусть самым таинственным, невозможным образом – дать мне понять из своего потустороннего мира, что ты услышал, как-то узнал, почувствовал то, о чем я очень хотел тебе сказать. Прости меня за то, что я ни разу не пришел к тебе на могилу, не положил на нее цветы. Я все еще не знаю, где она и есть ли она вообще, и нет никаких, даже самых маленьких надежд на то, что когда-нибудь узнаю о месте твоей гибели. Прощай, отец! Опасаюсь сказать «До свидания», хотя, если до конца быть честным и правдивым, все больше появляется признаков, что вскоре неведомое мне холодное инобытие может свести нас вместе...


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.