МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 16 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВРазбудил меня зычный голос:
– Ну, братья-славяне, поднимайтесь на завтрак!
Одевшись, солдаты – кто хромой, кто с перевязанной рукой, а другие без каких-либо внешних признаков ранения – начали выходить на улицу. Миловидная медсестра с тонкими капризными губами, та самая, которая вчера вечером принимала меня, привела врача-капитана в мой угол. Он предложил мне перейти к проходу, к открытым воротам. Держась руками за стойки нар, я перескакал туда на правой ноге и сел на указанное место. Медсестра стала сдирать окровавленные бинты, плотно прилипшие к стопе. Больно, сжал зубы, чтобы не заохать, не застонать, не выказать своей слабости. Темноволосый врач спокойно стоял, поглядывая на меня выразительными глазами черничного цвета. Он был очень уж представительный, импузантный, как сказал бы весельчак Баринов: высокий, с редким во время войны грузным животом, свисающим через ремень, нос крупный, мясистый, губы толстые, сочные. Обработали раны, и капитан проинструктировал меня

 

Глава 16. В ГОСПИТАЛЕ.

– Ногу не беспокой, на улицу не выходи. Попроси товарищей приносить еду.

Целую неделю я отлеживался, отсыпался, меньше стала беспокоить звенящая тяжесть в голове. Выцыганил у медсестры листок бумаги, послал домой треугольное письмо, в котором сообщил, что в бою немножко немцы поцарапали мою левую ногу, сейчас лежу в госпитале, здесь у меня райская жизнь: тепло, еда сытная, дрыхну на мягкой постели с чистыми простынями, только одно плохо – нет книг и бумаги.

Надоело киснуть одному на нарах, стал выползать на улицу, нашлись костыли, на них добирался до столовой.

Повезло мне с соседом, он, Иван Быстрый, невысокий крепкий мужчина с аккуратно уложенными темновато-русыми волосами, был из донских казаков, до войны работал агрономом. Он много знал, очень много видел, много испытал. Веселый, неунывающий, он сыпал прибаутками, увлекательно, как артист, рассказывал озорные истории. Наблюдая за ним, я заметил, понял, что в душе он носит немало горечи, что хватило на его жизнь лихих невзгод и испытаний, и он своими задорными шутками и прибаутками старается скрыть от всех, заглушить в своем сердце незатихающую боль от былых несчастий. Наступая на свои душевные болячки, Иван в разговорах подстраивался под простодушно-грубоватый настрой раненых солдат, искусно играл образ примитивного гуляки, занятого немудреными мыслями о бабах, о водке, о жратве. Мне казалось, что он порой пережимал в этой игре, несколько переходил грань, ведущую к цинизму, и это не красило его.

Вчера утром, еще лежа на нарах, Иван вспомнил жену, на весь сарай громко объявил, что ему невтерпеж, захотелось прижаться к ней, что он не может столь долго жить без бабы. Я предложил немедленно доложить об этом начальству, пусть оно поймет его безвыходное положение и отпустит к женке, на что он мечтательно возразил:

– Далеко она, моя милая. Чужую бы на недельку, взаймы.

– В чем же дело? Деревня под боком. Возьми лист бумаги, напиши крупными буквами объявление: «Дорогие солдатки! Замерзаю без женской ласки. Не дайте мне погибнуть! Срочно помогите!» – продолжил я шутливый разговор.

– У баб сердце жалостливое. Любят помочь таким, как я, – Иван приподнялся и нарочито самодовольно показал свою грудь. – А я промашки не даю, свое не упущу. Сейчас грешить сам бог велел. Война все спишет.

– Как вы посмотрите, если ваша жена не выдержит атаки вот такого как вы, писаного красавца, жадного до любви? Все ли списывает война?

– Эх, сержант! – не сдавался Иван. – Наблюдаю я за тобой и думаю: почему тебя, такого насквозь идейного, не назначили политруком? Как это начальство проворонило? А если поразмыслить, то оно правильно поступило: ни фига ты, желторотый, жизни не знаешь, не нюхал ты ее пока по-настоящему. По твоему безгрешному личику, глупому, как у маленького теленка, видно, что ты совсем не знаешь, какие сладкие бабы бывают. Скажи, только честно, по правде скажи, ты хоть с одной дивчиной целовался взасос, лежал в обнимку? Что молчишь?

– Это не ваше дело.

– А покраснел, как красная девица! Подумай, вернемся на передовую, прихлопнут тебя, как никчемную букашку. И не узнаешь, какая прелесть скрывается в ядреной девке. Не обидно ли?

Я не откликнулся на подначку разбитного казака, но попал он в самую точку: иногда на самом деле я смутно ощущал некую горькую неполноту своей жизни. Не было в ней ни одного девичьего поцелуя. Были симпатии к Гале в педучилище, случается, и сейчас вспоминаю ее, она была наполнена каким-то чудесным солнечным светом, вся намагничена радостью и нежностью. В деревне же ни одна из девушек не вызывала у меня светлого захватывающего чувства, возможно, виновато в этом само тяжкое, лихое время. Но ведь интересно же познать, самому испытать сокровенную женскую ласку, то, столь притягательное, о чем грубовато, нередко с явно ненужными подробностями, но чаще всего с оттенком восхищения рассказывают мужчины.

Очень медленно, с утомленной монотонностью тянулись осенние дни и вечера. Я мог уже потихоньку ходить, опираясь на палку. Наши войска взяли Смоленск, подступили к Орше, в госпитале раненых остовалось все меньше, поговаривали, что вскоре он должен сняться и перебазироваться ближе к фронту.

Получил короткое письмо от Даши с печальной новостью: от разрыва сердца умер дедушка Трофим. Утром он еще копошился в огороде, а в обед занедужил, лег на лавку – и конец. Жаль, очень жаль доброго, неуемного потешного старика.

Невыносимо тоскливо, крайне тяжело стало на душе, до боли сердечной захотелось увидеть Красиху, самого дорогого человека на свете – родненькую маму, измотанную непосильной работой, тяжкими повседневными заботами. Не так я простился с нею, не хотел, а само собою получилось, что резко разжал ее руки и оттолкнул при прощании от себя, когда она, вся в слезах, рыдая, бросилась мне на шею.

Снова – и в какой уже раз! – встал перед моими глазами несчастный умирающий солдат, которому я ничем не помог. Горько, тошно мне было от невеселых мыслей: «А что, если и тебя искорежат, и ты будешь из последних сил звать людей облегчить последнюю минуту твоей жизни, такую страшную, что трудно и представить, – и тебе не помогут. Станешь истошным голосом кричать – а ты никому не нужен...»

Опять возникла в памяти картина роковой встречи с двумя немцами у злополучного блиндажа. Оба высокие, отлично сложенные, с автоматами в руках рвались к Гостеву, чтобы схватить его; и не по чьей-нибудь воле, а по моей, после моей автоматной очереди они остались лежать на земле. Где-то в Берлине или в баварской деревне их оплакивают немецкие матери, с безнадежной яростью проклиная меня...

Вспомнилось, как, продвигаясь на запад, мы отбили, вызволив из неволи, колонну местных жителей, собранных фашистами для угона в Германию. Они со слезами радости на глазах низко кланялись нам и благодарили, а седой худощавый дед с мертвенно-бледным, морщинистым лицом хрипло прокричал:

– Говорил я бабам, вернутся наши сынки! Рассею не завоюешь! Наполеон попил в Москве чаю, да едва ноги унес. – И радость избавления от вражеского плена так переполнила душу деда, что он не выдержал, заплакал.

Много раз в прошлом я мучился, безуспешно пытался решить вопрос: для чего живет человек? Но ведь самое главное теперь для меня ясно: мы родились для славных дел, для того, чтобы умножать хорошее в жизни и всеми силами уничтожать, сокращать зло, насилие, несправедливость. И воюем мы, идя на смерть, жертвуя собой, за то, чтобы все люди были свободными и счастливыми, чтобы они были справедливыми, добрыми, храбрыми, чтобы не врали, не ловчили, не сворачивали на неверную тропинку. Будут все жить только по правде, постоянно следить за собой, чтобы нисколько, ни на самую малость не сфальшивить, поступать даже в самых трудных положениях безукоризненно честно и, если понадобится, геройски. И как изменится, улучшится жизнь, какой она станет красивой и интересной!

Память унесла меня в далекие, ставшие теперь особенно милыми детские годы. Как хорошо было в солнечный день ехать по первому белому-белому слегка похрустывающему снегу на лыжах, лихо кататься на самодельном коньке по синеватому льду, в котором виднелись вмерзшие зеленые травинки. И как великолепно быстро-быстро съезжать с крутой горы на конюшке: от быстрого движения сладко замирает сердце, ветер весело свистит в ушах, обжигает своим холодным дыханием лицо! Сколько было здравого веселья, радостного гама, когда мы воевали снежками, валяли друг друга в снегу, или сооружали большую снежную бабу.

А летом в теплый дождливый день маленькому нет большего счастья, как бегать по глубоким лужам, да так, чтобы брызги весело разлетались во все стороны – и тут над притихшей деревней, над зеленым лесом встает яркая разноцветная радуга. И есть что-либо расчудеснее на свете, чем наш бесконечный лес, который неумолчно шумит о чем-то таком глубоко сокровенном, что мы, люди, не можем понять. И какой он удивительно разный – весной и летом, осенью и зимой! А птицы, какие неповторимо чудесные песни они поют! Какое удивительно разное их пение, и в нем есть свой непонятный для нас смысл, свои надежды, страстные призывы, своя радость и боль.

Как давно это было! А ведь тогда я и не осознавал, что в моей жизни было немало по-настоящему счастливых минут. Выходит, наше счастье во многом зависит от способности хорошо ощущать живое биение жизни во всем, что тебя окружает, от умения радоваться, когда встречаешь прекрасное в ней. Но всегда ли мы верно подмечаем чудесное и красивое в окружающем мире?

Счастье, видимо, бесконечно в своей сути, в своих самых разных проявлениях. Как это понять: бесконечно? Говорят, что вселенная бесконечна: у нее нет ни начала, ни конца – ни во времени, ни в пространстве. Этого, как ни пытаюсь, я не могу должным образом представить. Чего там брать вселенную. В нашей грешной земной жизни много есть неразрешимых противоречий, она ставит немало таких жгучих вопросов, на которые не находишь ответа.

Но ясно одно: самая великая драгоценность, единственная основа счастья – дарованная тебе природой возможность жить. Это жизнь дает нам драгоценное право радоваться, любить, ненавидеть, творить, бороться, уметь побеждать, осуществлять свою мечту, стать тем, кем захочешь. И кто будет спорить с тем, что настоящее счастье приходит только к смелым, справедливым, душевно щедрым людям, которых невозможно упрекнуть в обмане, двоедушии, своекорыстии, в том, что они живут только для себя и чихают на товарищей. Но легко ли по-настоящему достойно прожить свою жизнь? Пожалуй, каждый день ее замысловатые сплетения проверяют нашу честность, порядочность и принципиальность. И как подчас непросто выдержать эту постоянную проверку, не поддаться притягательным соблазнам, которые встают у нас на пути, словно бы нашептывая: сверни сюда, здесь легче, приятнее, удобнее...

Беспощадную проверку, после которой стало многое предельно ясным, учинила нам очень тяжкая война с фашистами, захватившая всех советских людей в свои бесчеловечные объятья. И приятно сознавать, что в эти жестокие огненные годы, ты, не жалея себя, делал все, чтобы приблизить день великой Победы. Закончится война – можешь смотреть прямо в глаза людям, тебе не стыдно будет отвечать на вопрос: «Чем ты помог фронту?»

Когда же придет долгожданная победа? Приеду после войны домой – мама бросится мне на шею, заплачет от радости, скажет: «Алешенька, родненький, как я тебя ждала!», потом засуетится, начнет готовить угощенье и не станет рассказывать, что она вынесла, выстрадала за страшные военные годы. А вокруг утонувшей в угрюмо-зеленых лесах Красихи – восхитительная тишина. Мне встретится прекрасная девушка, может быть, Галя, которую никак не могу забыть, и подарит мне много чудесной неизведанной радости. Мне захотелось распахнуть всю свою душу перед первым встречным, рассказать, как много скопилось у меня любви и нежности к людям, закричать: «Люди! Я все сделаю для вас, только будьте счастливы! Если для этого понадобится моя жизнь, вот она, берите ее!»

Мою монотонную госпитальную жизнь, бедную интересными событиями, неожиданно взорвала дикая история, которую я никак до конца не могу понять. После обеда, накинув на плечи шинель, взяв свою палку, чтобы на нее опираться, я пошел вместе с Иваном по деревне, рядом с дорогой, по начавшей сохнуть гусиной травке. Солнышко чуть-чуть пригревало. Был какой-то праздник, изредка встречались нам женщины и дети, они, как могли, принарядились, а всмотришься в их глаза и видишь: застыла в них неизбывная смертная печаль. Тяжело было смотреть на них, а ведь им, можно сказать, повезло: их не угнали на чужбину, целыми остались избы. Но в деревне ни гармоники, ни песен, ни плясок – ничто не веселило, не радовало слух и глаз. Казалось, даже потемневшие избы, покрытые посеревшей от времени дранкой, отмеченные унылой печатью запустения, скорбели вместе со всеми жителями деревни.

К нам подошла дряхлая старуха, одетая в черное вылинявшее платье и потрепанную фуфайку, и, опираясь обеими руками на березовую палку, уставилась на нас и спросила:

– Служивые, а скоро вы с германцем-то замиритесь?

Объяснили старухе, что не замиримся мы с немцами, а разгромим, победим их, поговорили с нею о том о сем, горько пожаловалась она на свою несчастную судьбу: муж давно помер, сын ушел на войну – и ни слуху ни духу, то ли убили, то ли в плену, а смирную путевую дочь убили, и не чужие солдаты, а свои, русские полицаи, ни за что ни про что, наговорили им, будто она партизанам помогала, старуха же думала, что это кому-то померещилось, ничего дочь об этом ей не говорила. Одна она теперь, как перст, всю жизнь спину гнула, а нынче работать не может. Жить нет мочи, а бог смерти почему-то все не дает. Заплакала бедная старуха, невыносимо тяжко было стоять около нее. Мы посочувствовали ей, но много ли стоила наша словесная поддержка?

Лицо Ивана переменилось, потемнело и скривилось от душевной боли. Когда мы распрощались со старушкой, он с глубокой затаенной горечью заговорил о таком, о чем люди обычно боялись даже думать:

– Сколько людей наши правители погубили зря! Как будто нарочно, как будто специально, чтобы подорвать изнутри Россию, наш народ. – Он перехватил мой недоуменный встревоженный взгляд и, подумав, закончил свою мысль. – В тридцать третьем году умирали с голоду целые станицы, целые районы. А по стране – миллионы.

– Недород был?

– Не скажи, урожай, как урожай. А только наверху посчитали, что люди могут святым духом питаться. Все зерно подчистую вымели. Захотелось под самый корень казаков вывести. Дико издевались, глумились над ними, без всякой вины их расстреливали, морили голодом. А на Украине что было? Кому понадобилось губить безвинных людей? Для чего? Чтобы воевать немцам было легче? Я родину не предам, к немцам не побегу, но советской власти никогда не прощу этого.

Я хорошо помнил напутствие отца – не болтать лишнего, и сам уже знал немало случаев, когда люди попадались за «язык», когда их арестовывали за разговоры, показавшиеся кому-то нежелательными, вредными, и посоветовал Ивану быть осторожнее, иначе можно загреметь далеко-далеко, туда, куда Макар телят не гонял. Иван горько усмехнулся, сказал, что об этом он и сам прекрасно знает, не мне его учить, да вот не выдержал, слишком сильно накипело на сердце, и унизительно, противно, гадко все время держать себя в клещах, постоянно бояться правды.

Меня заинтересовал огород около крепкого пятистенного дома. Слегка прихрамывая и опираясь на палку, я подошел к палисаднику, стало хорошо видно: в огороде еще не убранные, начавшие белеть кочаны капусты стояли и высокий, красивый подсолнух. Один-одинешенек он, грустно-грустно склонил вниз голову. Налюбовался им и направился к дороге, где, поджидая меня, стоял Иван. Хорошая выправка у него, любил он и умел за собой следить, гимнастерка и брюки на нем всегда хорошо выглажены, белый подворотничок чистый, блестели его хромовые сапоги (где он их раздобыл?).

И тут случилось то, чего никак нельзя было ожидать. С конца деревни, где расположился штаб госпиталя, к нам, сильно запыхавшись, подбежал лечивший нас медик-капитан Черных и ни с того ни с сего яростно, с непонятной злобой заорал на меня:

– Ты зачем в дом заходил? Что украл? – У меня захолонуло сердце после такого незаслуженного оскорбления, и я, не скрывая своего возмущения и презрения (врожденной стеснительности как не бывало), ответил:

– Золото. И жирного борова. Попрошу вас не тыкать. И не орать.

– Ты с кем так разговариваешь? Хам! Разверни шинель! Что унес? – Он, тучный, с грузным животом, резво рванулся ко мне и даже руки протянул, чтобы обыскать.

– Стой! – теряя самообладание, зло крикнул ему. – Полезете ко мне – размозжу голову этой палкой!

– Под суд отдам. В штрафную роту пойдешь!

– Слепой сказал – посмотрим. Судом не пугайте, дальше фронта не угонят, больше смерти не дадут. – Я развернул шинель, вывернул карманы, со всей очевидностью доказывая полную абсурдность его непозволительных подозрений.

– Видите, ничего нет.

Наконец дошло до капитана, что он поставил себя в крайне невыгодное положение, что выглядит глупо, и потому отстал от меня, пробурчал что-то невнятное и пошел к дому. Вечером, лежа на нарах, я с недоумением и тоской раздумывал: откуда на земле берутся такие типы, как этот двуликий капитан? Раньше мне казалось, что люди с высшим образованием живут недосягаемой для меня прекрасной жизнью – чистой, благородной, одухотворенной высокими помыслами. И сами они очень умные, много знающие, культурные, обаятельные. А тут... Как же могло соединиться в одном человеке: врач, самая гуманная профессия и вместе с тем алчная подозрительность, дикое хамство. И самое странное, самое противоестественное: идет страшная война, все мы участвуем в ней, а живем, выходит, в разных измерениях, как будто у нас совсем разные эпохи, разный настрой, совершенно разные планы и цели.

С давних-давних времен повелось на Руси, как раньше говорили, отдавать все на алтарь победы, не щадить ни живота, ни имущества, а для пузатого капитана – это, выходит, пустой звук. Ладно, его право быть убежденным в том, что он целым и невредимым доживет до победы, но почему он так панически боится воров? Какие огромные ценности он скрывает в своей квартире? Откуда они? Он не может понять, что мне сейчас ничего не нужно, что у меня в личном распоряжении есть только одно, что мне дорого, – моя жизнь. Что вообще может украсть залечивающий в госпитале полученные в бою раны рядовой солдат, которому не сегодня – завтра идти в окопы? Ну, еду, портянки, ботинки, если свои прохудились. И все. Что ему надо? Сытно поесть, хорошо выспаться, на отдыхе – написать письмо родным, почитать газеты, а в бою – остаться живым, если снова ранят, то чтобы не так тяжко, очень не хочется навсегда остаться инвалидом, если же настигнет смерть, то пусть она, как говорится, будет мгновенной.

Через несколько дней тучный капитан подогнал меня под выписку. После завтрака уезжавших из госпиталя солдат построили в ряд перед нашим сараем. Врач-подполковник, поджарый, подтянутый, будто он строевой офицер, будто ему сейчас на парад идти, стал осматривать наши раны, Глаза цепкие, умные, все замечают, толковая точная речь. Дошла очередь до меня, а моя рана полностью не закрылась. Подполковник удивился, когда взглянул на нее, легонько дотронулся до раны и заметил, что я сморщился от боли. Он с недоумением посмотрел на капитана: рано, мол, выписывать, а тот молчит, словно воды в рот набрал. Тогда я обратился к подполковнику:

– Я прошу вас подтвердить мою выписку из госпиталя, иначе уйду в свою часть самовольно.

– Что за фокусы? – сухо, строго официально спросил он меня.

– Я совершил тяжкое преступление: стащил у капитана Черных золото. – У подполковника от удивления глаза расширились и полезли на лоб, а я добавил:

– Если не золото, то пусть капитан скажет, что я украл у него.

– Ничего не украл. Но нахамил, – бас у капитана вдруг чуть ли не писком стал отдавать. – Угрожал избить меня. За это отдают под трибунал.

– Вы что, товарищ сержант, не знаете, что и в госпитале существует дисциплина и субординация? – резко бросил мне подполковник.

– Знаю. Но пусть скажет капитан, почему он меня оскорбил, пытался обыскать, обвинил в воровстве.

– Это неправда, – отпирался капитан, на его мясистом носу появились капельки пота.

– Вы лжете, – врезал я ему. – У меня есть свидетель, старший сержант Быстрый. А капитан лжец и трус!

Подполковник взглянул на капитана, раскрасневшегося, злого, потом на меня, видно, захотелось ему понять, что я за фрукт такой, но верх взяло чувство командирской солидарности:

– Товарищ сержант, советую вам больше уважать старших и по возрасту и по чину, перестать дерзить. Будьте злым и жестоким в бою с врагом, но не с теми, кто вас лечит, – еле сдерживая себя, потребовал подполковник. Он скомандовал мне: – Становитесь в строй! Я подтверждаю решение о вашей выписке из госпиталя.

При прощании Иван, наблюдавший эту сцену, дружески похлопал меня по плечу и участливо внушал:

– Эх, Алексей, Алексей, мой дорогой хлопец, чистая у тебя душа. Очень трудно тебе будет в жизни. Смотри, не сломай себе понапрасну шею. Жизнь штука крайне сложная. Не донкихотствуй, бери пример с бесподобного Швейка. Иначе пропадешь не за понюх табаку. В другой раз такой капитан упечет тебя в штрафную роту или еще хуже – под расстрел подведет. – И тут Иван прижал меня к себе и поцеловал.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.