МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 14 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВВ начале июля 1943 года я неожиданно оказался в нелепом положении. После окончания школы младших командиров меня, новоиспеченного сержанта, оставили обучать новобранцев. Об этом мне сказали лишь тогда, когда нашу роту спешно повели получать новенькое, только что со склада, обмундирование.
Мои товарищи пошли, а я стыдливо опустил глаза, не мог смотреть им прямо в лицо, будто очень сильно провинился перед ними, будто совершил омерзительную подлость. Я почувствовал: без всякого моего участия и желания внезапно порвалось важная связь, объединявшая меня с ними. Они уезжают туда, где рвутся снаряды и бомбы, свистят пули, где льется кровь и гуляет смерть, а я остаюсь здесь, где и голодновато и тяжеловато, но где не убивают, не калечат и где не должны задерживаться молодые ребята: святой долг их – быстрее стать солдатами и отправиться воевать, честно выполнять свое святое мужское дело.

 

Глава 14. НА ФРОНТЕ.

Война закончится, красихинские ребята и девушки напомнят мне, как я в феврале 1942 года собрал их и стал агитировать вступать в комсомол: «Сейчас решается судьба нашего народа. Фашистские орды стоят у Осташкова и Ржева. Давно не было такого страшного времени. Мать-родина требует от нас отдать все силы, а если понадобится, и жизнь для разгрома лютого врага. Если мы не трусы, не предатели, не хотим, чтобы он пришел в нашу деревню, если мы патриоты, – значит, мы комсомольцы». Скажут мне: «Мы поверили тогда тебе, вступили в комсомол, храбро бились с врагом на фронте. Пламенные речи закатывать ты мастер. А как ты воевал?» Придется отвечать: «Очень отважно, геройски защищал родину за целую тысячу километров от фронта. Не щадя своей жизни, учил других воевать: ходить в строю, приветствовать командира, стрелять из автомата, окапываться, ползать по-пластунски». Какими же глазами я буду смотреть на товарищей? От стыда заболеешь и сдохнешь.

Нет, тыловой крысой меня не сделают! Пойду к командиру батальона, он фронтовик, награжден орденом Красной Звезды, еще молодой, а волосы в седине, на войне ему, видно, крепко досталось. Он поймет меня. Нашел его около штабной палатки. Старательно отбивая шаг, я подошел к нему, вытянулся в струнку, вскинул руку к пилотке и громко отчеканил:

– Товарищ капитан! Разрешите обратиться?

– Да.

– Меня не включили в состав маршевой роты. Прошу исправить ошибку и отправить меня на фронт. Я...

– Никакой ошибки нет, – перебил меня комбат и холодно-властным голосом разъяснил: – Мы оставили тех сержантов, которым предстоит обучать новое пополнение.

– Я хочу воевать вместе со своими товарищами.

Прямодушный грубоватый комбат повел себя совсем не так, как я предполагал, когда решился на разговор с ним. Он резко осадил меня, без всяких обиняков резанул, что мы находимся не в захудалом колхозе, а в советской армии, анархию здесь никто разводить не позволит, командованию лучше знать, где кому служить, и для пущей убедительности добавил:

– Я тоже хочу на фронт. А сижу здесь, таких, как ты, желторотых орлов, обучаю.

– Вы уже были на фронте, орденом награждены.

Мои доводы не возымели никакого действия на сурового по натуре комбата, который и не подумал вникать в горькую суть моих переживаний. Тогда я в запальчивости заявил, что пользы от меня, не имеющего никакого фронтового опыта, здесь будет столько, сколько молока от яловой коровы. Комбат возмутился, не на шутку рассердился и тоном, не предвещающим ничего хорошего, напомнил мне железное армейское правило: не умеешь – научат, не хочешь – заставят. И затем недвусмысленно предупредил:

– Вздумаешь устроить саботаж – разговор будет короткий: в армии есть гауптвахта и военный трибунал. Не таким своевольным героям мозги вправляли! Понятно тебе?

Я промолчал, и комбат сердито скомандовал:

– Кру-гом! Шагом марш!

У меня осталась одна надежда – заместитель командира полка по политчасти майор Часов. Он, пожилой мужчина, получивший на фронте тяжелое ранение в ногу, слыл умным и душевным человеком. Подкараулив его, я заговорил с ним о своем желании немедленно уехать на фронт. Он повел себя как-то загадочно: зачем-то увел меня от лагерной линейки, посыпанной свежим желтым песочком, и усадил за сколоченный из старых досок столик, а сам, стоя, словно подчиненный был я, а не он, стал с любопытством вглядываться в мое лицо. Потом улыбнулся, как будто нашел хороший ответ на мучивший его вопрос, и повел странный, совсем не обязательный разговор:

– Вы что, хотите прославиться, всем показать, какой вы очень храбрый?

– Нет, я не очень храбрый. – Я решил говорить всю правду, что есть, то и есть. – Но в бою не подведу!

– Не терпится быстрее умереть?

– Нет, умирать я не хочу, а на фронт мне нужно.

– Вы, может, испугались, что на вас войны не хватит? Обучим двадцать шестой год – и отправитесь воевать.

– Мне сейчас надо ехать. Товарищи уехали, а я здесь буду сидеть. Стыдно...

– По-вашему, все здоровые мужчины в тылу – бессовестные. Так?

– Я говорю только о себе. Я должен ехать на фронт. Тошно мне здесь.

В конце концов Часов помог мне с очередной маршевой ротой уехать воевать. Перед отправкой на фронт мы, свеженькие, только что из бани, в новеньком обмундировании, которое еще пахло фабричной краской, выстроились около лагерной линейки, провели митинг.

Когда мы построились в походную колонну, чтобы отправиться в Казань, Часов, увидев меня, подошел и на прощанье ласково, тихо-тихо, совсем не по-военному, проронил:

– Как жаль вас, зеленых мальчишек. Возвращайтесь домой здоровыми!

На окраинной улице города, где уютные деревянные домики жались друг к другу, женщины выносили холодную воду в крынках и ведрах. Мы, уже изрядно уставшие, торопливо выпивали глоток-другой и, поднимая пыль, шагали дальше, на железнодорожную станцию. Дряхлая сгорбившаяся старушка, вытирая фартуком слезы, жалобно причитала:

– И куды вас гонят, таких молоденьких?

Озорное чувство взыграло во мне, и я выкрикнул:

– Мы сами идем! В Берлин, бабушка! – И добавил: – Повесим Гитлера на гнилой осине – и вернемся!

Было бы неправдой утверждать, что мною безраздельно владела одна безоблачная радость, когда наш эшелон мчался на запад. Да, я был доволен тем, что добился своего, совесть теперь спокойна, но вместе с тем не так уж просто и солнечно было у меня на душе. Что ни говори, а ехал-то я не на праздник, не к теще на блины, впереди – жестокие, очень опасные испытания, полная неизвестность. Может статься, на фронте меня поджидает смерть, повезет, если она будет внезапной, мгновенной, без долгих мучительных страданий.

Перед Вязьмой нам встретился эшелон с ранеными. Перевязанные, с окровавленными бинтами, они сочувственно кричали нам из открытых дверей телячьих вагонов: «Окапывайтесь лучше! Окапывайтесь!» Слышалось и другое: «Скоро за нами поедете, если посчастливится!» «Не каркай!» – оборвали его. Вскоре и меня могут ранить, дай бог, чтобы не очень тяжело, чтобы не оторвало руку или ногу, тогда вылечишься и снова отправишься воевать, еще раз испытаешь свою судьбу. А не исключено и другое: так изувечат, что и мать родная не узнает, нет, калекой остаться я не хочу, против этого восставало все мое существо, случиться такое – убью сам себя. Но самое страшное, самое невозможное для меня – попасть в плен: при одной мысли о таком исходе у меня холодело сердце, и кровь сильнее пульсировала в висках. Я пуще смерти боялся плена не только потому, что он так или иначе накладывал позорное пятно на солдата, но и потому, что у меня не было полной уверенности, смогу ли я вынести нечеловеческие пытки, которым подвергали гитлеровцы попавших в их руки наших воинов.

Мне понравилось, придавало гордости то, что по прибытии на фронт нас распределили не в обычную, каких много, а в 29 гвардейскую стрелковую дивизию. После тяжелых боев ее отвели на короткий отдых в лесной массив в десяти километрах от передовой. Начальство позаботилось, чтобы нас сразу накормили горячей пищей, жидкой пшенной кашей с мясом. Потом нас построили, принесли боевое гвардейское знамя, и майор, агитатор политотдела, рассказал о славных подвигах нашей дивизии: она участвовала в разгроме японских самураев на Хасане, переброшенная в 1941 году с Дальнего Востока стойко и умело сражалась с немцами на знаменитом Бородинском поле.

Как мне вначале представлялось, гвардейцы и по внешнему виду должны были отличаться: и рост у них должен быть что надо, и походка бодрая, не вразвалку, и вообще всей их образцовой выправке надлежало красноречиво говорить: вот, смотрите, идет советский солдат, но не обычный, каких много, каких мы привыкли видеть, а самого первого сорта, бравый гвардеец, с него никому не зазорно брать пример. Когда же я пришел в свою роту, то бросилось в глаза, что солдаты выглядели усталыми, угрюмыми, неразговорчивыми, за своей внешностью по-настоящему не следили: белых подворотничков нет, ремни как следует не затянуты, гимнастерки заправлены кое-как, вооружены винтовками, автоматы только у взводных и командиров отделения.

В моем отделении шесть бойцов, только один из них мне ровесник – широкоплечий крепыш Гостев, младший сержант, приехавший вместе со мной из учебного полка и не нюхавший пороху, остальные – все старше меня, все уже побывали в боях, вернулись из госпиталей. Я рвался на фронт, прибыл сюда и вот здесь-то еще более явственно ощутил свою поразительную малость, я был всего лишь малюсенькой песчинкой в огромном потоке людей, вздыбленном военным шквалом. И было что-то обидное в отчетливом понимании того, что у тебя здесь мало возможности распоряжаться собой, ты фактически не принадлежишь самому себе, твое поведение определяется приказами командиров, присягой, воинским долгом.

Попав в окопы, я сначала досадовал на себя из-за того, что внутренне вздрагивал, когда внезапно недалеко разрывался снаряд или мина, когда около уха противно свистела пуля. Но прошел день-другой, и я хорошо понял, внушил себе: свистит снаряд или пуля – не бойся, не твои, смерть мимо тебя пронеслась, летит, противно подвывая, вражеский самолет, бросает прямо над тобой бомбы – можешь не тревожиться, в сотнях метров от тебя упадут. Быстро освоиться с боевой обстановкой помогло и то, что я пришел на передовую хоть самым маленьким, а командиром: у тебя в подчинении люди, не хочется перед ними свои слабости выказывать, быть посмешищем. «И вообще-то, – думал я, – зачем трусить? Ведь всем известно: боязливых убивают не реже, а чаще, чем храбрых».

Во время начавшегося наступления, когда вовсю грохотали, тяжко молотили наши пушки и минометы, мы пошли вперед, и тут уж было не до переживаний: все идут, и ты иди, и не только иди, но и посматривай за своими бойцами, чтобы не отставали. Мы по горло в воде форсировали Угру, прошли чахлый кустарник и двинулись на высоту, по которой беспрерывно била и била наша артиллерия. Оставив наблюдателей и пулеметчиков, немцы покинули передовую позицию, чтобы переждать в укрытиях нашу артиллерийскую подготовку. Что-то разладилось у них на это раз, просчитались они, мы вплотную подошли к немецкой траншее под прикрытием яростного огня наших батарей, осколки зло повизгивали над нами, а один боец из третьего взвода был даже ранен ими. Сразу же, как только артиллеристы перенесли огонь в глубь вражеской обороны, мы без крика «Ура!» ворвались в траншею, немцы не успели придти в себя.

Я наткнулся на немецкий пулемет, опрокинутый взрывом, около него лежали двое убитых, лица и шинели в крови. Глубокая, чуть ли не в рост траншея была капитально оборудована прямо в деревне, от которой теперь ничего, кроме полуразрушенных глиняных печек, не осталось. Она была вся, до последнего венца, разобрана для постройки блиндажей и окопов. Не жалели фашисты чужих построек. Улица изрезана ходами сообщения. Пахло непривычной металлической гарью.

Ба! Справа от блиндажа стоит Гостев с винтовкой наизготовку, а перед ним длинный немец с вытянутыми по швам руками. Одновременно со мной к ним подошел командир взвода, лейтенант Сысоев, среднего роста, с невыразительной простоватой внешностью. Он спросил по-немецки пленного, почему не стрелял, когда мы пошли в атаку, тот помолчал, обвел нас серыми, часто мигающими глазами и вялым голосом ответил: «Катюша... Катюша», потом наклонился, взял в ладонь горсть желтоватой земли и, слегка подбрасывая ее, показал, как она бешено тряслась, когда ударили наши реактивные установки. Неприязненно уставившись на него, Сысоев спросил: «Криг капут?» и получил желаемый ответ: «Капут». Лейтенанту захотелось лучше понять настроение немца, и он продолжал допрос: «Гитлер капут?», но случилось то, чего мы не ожидали. Пленный опустил голову и угрюмо молчал, словно язык у него отнялся. Сысоев дважды, чуть повысив голос, повторил вопрос – и ни слова в ответ. Вот гадина, стоит перед нами и прекрасно знает, что нам ничего не стоит влепить сейчас в него девять граммов свинца, а молчит, не хочет говорить плохое про Гитлера. Спросили о другом: «Бауэр? Арбайтер?», и немец сразу же ответил, что он рабочий. Вот так-то: рабочий, а гитлеровец до мозга костей.

Долговязый немец с тупой обреченностью ожидал нашего решения. Сысоев еще раз с демонстративной презрительностью осмотрел его сверху вниз и вслух рассудил, что не стоит марать свои руки и убивать этого упрямого и глупого фашиста, пусть живет, может быть, придет время, и он в конце концов поймет, что к чему. Он приказал Гостеву отконвоировать пленного в штаб полка, за Угру.

Вскоре наш батальон двинулся вперед, но без особых помех мы смогли пройти всего метров двести. Сзади совсем низко-низко подлетели «илы» и высыпали мелкие бомбы прямо на нас. Мы торопливо ткнулись в землю, кто куда мог. Трескуче-резко, но не особенно громко захлопали взрывы, застонали раненые. Осколок пробил грудь солдата из третьего отделения. Какая нелепая смерть! Штурмовики начали разворачиваться, чтобы вторично проутюжить нас. Молча, недоумевая, лежим. Хорошо видно, как справа от нас «тридцатьчетверки» выпустили зеленые ракеты, и наши самолеты снова повернулись и полетели к немцам. Как могло такое произойти? Неужели глаз нет у летчиков, не могут отличить своих от чужих?

Мы снова поднялись и ринулись вперед, к лежавшей в полукилометре высоте, но наша атака быстро захлебнулась, немцы успели опомниться и, хорошо подготовившись, встретили нас столь плотным точным огнем из минометов и стрелкового оружия, что преодолеть его мы не смогли, пришлось, теряя бойцов, возвращаться назад в траншею. Да и не выгодно, опасно, если трезво оценить обстановку, вырываться одному нашему батальону вперед, пока соседний полк не займет самую важную, господствующую над всей окружающей местностью высоту 270.5, которая, как смертельная угроза, нависла справа над нами, с нее было отлично видно все, что делалось у нас.

По этой ключевой высоте наша дивизия наносила главный удар, но дела там что-то не клеились, 93 полк, поддержанный двенадцатью танками, атаковал ее, но успеха не добился. Две «тридцатьчетверки» были подбиты на склоне высоты, третья загорелась, когда начала утюжить немецкие окопы. Остальные танки медленно отползли к реке, следом за ними отошла и наша матушка-пехота, стала зарываться в землю почти в пойме – никудышная позиция.

Нам приказали прочно закрепиться на занятой утром высотке. Приказать-то просто, а как это сделать? Рыть новую траншею? А сколько надо для этого сил и времени? Закрепиться в немецкой траншее? А легко ли ее переоборудовать, повернуть лицом назад? И построена она не там, где нам особенно выгодно, обзор нам нужен совсем другой. Моему отделению, например, здорово мешает развалившаяся печь. Надо что-то придумывать, может быть, выдвинуть туда бойца. Немалую опасность – особенно ночью – представляют собой ходы сообщения, если из-за безалаберности и халатности потеряешь бдительность, не будешь постоянно наблюдать за ними, то по ним немцы, а они не дураки, используют такую соблазнительную возможность, незаметно проберутся к нашей позиции и наделают тех еще бед. Один такой ход достался моему отделению. Глубокий он, по самую грудь. Прошел по нему шагов пятьдесят, огляделся: хороший обзор, нелепая печка почти не мешает, приличное место для огневой точки. Велел Миносяну, надежному солдату, оборудовать там площадку для своего ручного пулемета.

Незаметно подобралась темнота, установилось зловещее затишье, лишь изредка нарушаемое короткими пулеметными очередями. Я почувствовал в себе смертельную усталость, предельное отупение. Старшина с писарем неизвестно почему к нам не пришли, еду не принесли, и мы съели остатки НЗ. Холодновато стало, а наши шинели остались за Угрой. Я сел на дно траншеи, снял обмотку с правой ноги, ботинок, размотал портянку, она вся мокрая, выжал ее, ноге суше, теплее будет. Такую же нехитрую операцию повторил и с левой ногой. После этого полулежа, полусидя, положив голову на ладонь, попытался сжаться, съежиться, вобрал голову в плечи, чтобы согреться и хотя бы на полчаса заснуть, но не мог. Встал, внезапно вспыхнула яркая желтая ракета, осветившая нашу траншею. Осторожно пошел к Миносяну, тот тоже полубодрствовал, перебросились с ним полушепотом несколькими фразами, потом приблизился к Гостеву, а тот, вот удалой молодец, прижав к себе винтовку, спал без задних ног.

Наш батальон, видно, стал чувствительной занозой для немецкой обороны. Когда солнце едва поднялось над горизонтом, девять «юнкерсов» высыпали на нас множество мелких бомб, осколок ударил в плечо Тимкина, бойца из моего отделения. Вскоре прилетели маленькие юркие истребители – наши! – и схватились с группой немецких самолетов. Они то вертко взмывали высоко вверх, то с натужным воем падали вниз, выплескивая желто-красные брызги смертельного огня. Я увидел, как «мессер» густо задымил и упал вдали около леса, а через мгновенье вывалился летчик из нашего «яка» и раскрыл белый парашют. Целый час нещадно и методично долбила нас немецкая артиллерия, погиб ротный, из взводных остался один Сысоев. Густая цепь автоматчиков, стреляя на ходу, пошла в атаку. Заработал, а вскоре замолчал после разрыва снаряда приданный роте пулемет, первый взвод дрогнул, не выдержал, начал драп-марш. Сысоев побежал туда наводить порядок, а мне крикнул:

– Беги к пулемету, огонь нужен!

Пулемет стоял целехонький, а первый номер был убит, второй метрах в трех лежал чуть живой, так ужасно израненный, что вот – вот умрет, никакой помощи ему не окажешь. В запасном полку я два месяца учился на пулеметчика, стрелять умею. Нажал на гашетки – пулемет начал выплевывать свинец, а толку никакого: вражеская цепь как шла, так и идет. Понял, что прицел не тот, высоко взял, резанул ниже. Взглянул на Миносяна, тот бьет из ручного пулемета. Наконец-то не выдержали немцы нашего огня, залегли, но слишком уж близко от нас. Боясь, что они вот-вот поднимутся, и, пытаясь запугать их, заставить отказаться от новой атаки, стреляю короткими очередями. С тоской и досадой поглядываю, как нервно подпрыгивает лента при выстрелах, как она очень быстро кончается. Надо дать передышку пулемету, ствол горячий, да и патронов – кот наплакал, хорошо, что в автомате почти полный диск. Вынул из кармана ручную гранату и положил ее справа от пулемета. Может вскоре пригодиться. Чуть радостнее стало на душе, когда увидел, что Сысоев возвратил в траншеи первый взвод, теперь легче будет.

Впереди, близко передо мной тяжко рванул снаряд, осколки щелкнули по пулеметному щитку, комок глины плюхнулся на мою каску. Разозлившись, еще раз решил полить свинцом лежавших немцев, пусть знают, что не ворваться им к нам в траншею. Нажал на гашетки раз, другой, третий – безрезультатно, молчит пулемет. Перекос патрона что ли? Надо устранить неисправность. Раздался новый трескучий взрыв, теперь сзади. Как быстро взяли в вилку. На секунду замешкаешься – конец тебе. Схватив автомат, я отбежал вправо и прижался телом к земле – и тут один за другим грохнули три взрыва, один у моего пулемета. Немцы поднялись в атаку, мне подумалось, что теперь нам каюк, ворвутся они в траншею. На глаз прицелившись, стреляю длинными очередями, слева глухо зачастил фланкирующий станковый пулемет. Ага! Уткнулись в землю фрицы, откатываются назад, ползут, несолоно хлебавши, хорошо бы вдоволь свинцом накормить их, в отъевшиеся на чужих хлебах задницы. Подбежал к своему пулемету, опрокинут он, установил его в нормальное положение, открыл короб, попытался устранить перекос патрона, но ничего у меня не получилось из моей задумки.

Вечером опять у нас не было еды, и никто не мог сказать, почему наш бывалый и хорошо знающий свои обязанности старшина не сумел доставить нам продукты. Но много ли повоюешь, положивши зубы на полку? Здорово осунувшийся, весь в заботах лейтенант Сысоев объяснил мне, что со старшиной, видно, случилась какая-то неприятная история, а вот какая... Хмуро взглянув мне в глаза, он сказал, что впереди, чуть ли не под носом у немцев, есть добротный блиндаж, с какой целью он построен – не понятно. Как бы между прочим, а на самом деле с откровенным прицелом лейтенант обронил, что неплохо бы с этим блиндажом хорошенько познакомиться, чем черт не шутит, вдруг чего-нибудь дозарезу нужное обнаружится в нем. И по-простецки, как будто я был его товарищем по деревенским играм, он предложил мне взять с собой солдата и ночью осторожно, но осмотрительно, чтобы не попасть немцам на мушку, обследовать блиндаж. Я молчал, обдумывая неожиданное задание Сысоева, а он по-своему, неверно понял мое молчание:

– Не хочешь или боишься к черту в гости сходить? Я не приказываю, дело это добровольное. Так что смотри сам.

– Схожу, – отозвался я, хотя мне, честно говоря, не очень-то по нутру была эта затея. Вторую ночь не спать, голодный, как собака, – все это не прибавляет бодрости и силенок.

Во время вчерашней атаки я заметил этот блиндаж. Чтобы побывать в нем, с умом надо действовать, немцы могли установить наблюдение за ним, пойдешь напропалую – сдуру влипнешь в такую историю, что и маму не успеешь закричать. Днем к нему нечего и соваться, не подступишься, а вот ночью, когда бодрствуют одни наблюдательные посты, можно попробовать, авось, что-нибудь доброе и получится. Что ни говори, а Сысоеву не откажешь в предусмотрительности: отправляя меня к таинственному блиндажу, он снабдил меня трофейным электрическим фонариком.

Подступила темнота. Все реже раздаются пулеметные очереди: у немецких «мг» они были торопливые, частые, у наших «максимов» – более редкие. Изредка взлетают чужие ракеты. Наблюдая за ними, я подумал, что мы фактически находимся в полуокружении, если справа и слева немцы одновременно ударят вдоль реки, то мы окажемся в кольце, из которого нелегко будет вырваться.

В полночь, когда все кругом затаилось, затихло и уснуло, я, превозмогая усталость и полусонную дремоту, поднялся, растормошил Гостева и, подражая Сысоеву, не приказал, а просто предложил, словно мы были на деревенской гулянке, сходить со мной к немецкому блиндажу, где нам может улыбнуться счастье. Не услышав сразу отклика, добавил, что не неволю его, если он не хочет, боится, то может не ходить – я пойду один. Гостев молча накинул на плечо винтовку, зачем-то вынул и снова положил отобранный у пленного кинжал в ножны. Днем осматривал я этот кинжал, красивый, ничего не скажешь, на лезвии выгравирована надпись «Alles fur Deutschland».

Очень темно. Мы осторожно, стараясь не шуметь, ничем не выдать себя, тронулись с места, вошли в узкий ход сообщения. В небе вспыхнула ракета, нас она не осветила, но мы на всякий случай присели на корточки, подождали, пока она погаснет. Ход сообщения понемногу мельчал, а когда мы подошли к чуть высунувшемуся из-под земли таинственному блиндажу, он совсем потерялся, исчез, наверное, немцы не успели его закончить.

Я сказал Гостеву, чтобы он остался около блиндажа, был наготове, подстраховал меня от неприятных неожиданностей. Осветил фонариком блиндаж, к его дверце устроен ступенчатый спуск, вправо от него, всего в двух шагах, лежит круглая противотанковая мина. Неприятная штука. Не рванет ли она, когда откроешь дверцу? На финской войне, как рассказывал отец, погибло немало наших солдат от минных ловушек. Но здесь никаких проводов, ведущих к блиндажу, не видно. А все равно сердце сильнее заколотилось, не хочется взлетать на воздух. Спустился к дверце, нажал на нее, она с недовольным скрипом открылась, из блиндажа пахнуло сырым спертым запахом. Осмотрелся. Блиндаж сооружен из старых, но еще крепких бревен, пол земляной, на нем стоят ведро, три котелка, узких, немецких, на маленьком столике зеркало, рядом с ним фотографии зазывно улыбающихся полуголых артисток. Слева в углу что-то накрыто пятнистой плащ-палаткой. Отбросил ее, под нею три вещмешка, по форме наши, советские, захватили их фрицы и используют в своих целях.

Развязал один, кажется, удача, съестное, похоже на сухари, нет, это старый полусухой хлеб, уложенный ломтями в бумагу. Я слышал о нем, изобретательные немцы умудрились печь его таким хитроумным способом, что можно хранить несколько лет. Говорят, не такой уж он вкусный, а нашим голодным желудкам вполне пригодится. Ощупал другой вещмешок, в нем тоже хлеб, а вот в третьем, стоящем у самой стены лежат какие-то баночки. Развязав шнурок, достал одну из них, надпись немецкая, оказывается это шпроты. Не приходилось мне их есть, что ж, принесем их к своим солдатам, тогда и отведаю.

Взял вещмешок с диковинным немецким хлебом, вышел наружу, подал его Гостеву. Возвратился в землянку, забрал другой, со шпротами, он тяжелее, хотя и заполнен только наполовину. Дверца открыта, осталось только выйти, подняться на первую ступеньку, в этот миг ярко вспыхнула ракета, все осветила, как на ладони. Я обомлел: в каких-нибудь пятидесяти метрах от нас стояли два немецких солдата с автоматами на изготовку.

– Ложись! – крикнул я Гостеву, но мой голос потонул в автоматных очередях. Гостев упал, немцы бросились к нему, меня не замечают, и я почти в упор всадил короткую очередь сначала в бегущего первым немца, а потом во второго. Упали они, ракета погасла, чувствую, полностью убежден, что убиты они наповал, промахнуться, когда стреляешь в пятнадцати шагах, невозможно. На всякий случай дал по ним еще две очереди, уже наугад. Заныла правая ступня, дает себя знать удар мешка с несчастными шпротами, которые выпали из руки, когда я увидел немцев.

Снова вспыхнула ракета, не успела догореть, появилась другая, впереди, в метрах двухстах, немцы всполошились, нервно застучал их пулемет, бьет наобум, на деревню к дедушке. А совсем перед нами один немец лежит на спине, другой наоборот – лицом книзу. Подмывало подойти к ним еще ближе, лучше удостовериться, что они уже не в силах выстрелить в нас, но какое-то неприятное сковывающее чувство мешает сделать это, да и некогда разглядывать, убиты немцы или живы. Надо быстрее уносить ноги, иначе вместе с убитыми фрицами будешь вместе лежать.

Гостев в общем удачно отделался: у него перебита правая рука, да на боку пуля слегка задела кожу. Повезло ему, немцы ведь стреляли с очень близкого расстояния. Хорошо, что он догадался своевременно упасть. И тут мне пришло в голову: а не хотели ли немцы взять его в плен и решили только подстрелить, а не убивать его наповал?

Я достал свой индивидуальный пакет, быстро забинтовал руку Гостеву, кряхтит и постанывает он. Мне стало казаться, это я ощущаю словно бы всей своей кожей, что новая группа немцев уже спешит к чертовому блиндажу, надо немедленно, срочно уходить. Помог Гостеву закинуть винтовку за левое плечо. Вещмешок с сухарями я пристроил за спину, другой – со шпротами – взял в руки, автомат на шее, фонарик сунул в карман. Пошли к своему взводу, слава богу, погасли ракеты, в темноте уходить надежнее, не так-то просто нас обнаружить. Вот и ход сообщения, фу, оступился, чуть не шмякнулся. Слышим, у блиндажа беспорядочная стрельба, видно, пришли немцы и все прочесывают автоматным огнем. Велел Гостеву уходить быстрее, а мне надо задержать немцев, пока он не уйдет. Я остановился, положил на бруствер мешок со шпротами, приготовил автомат к стрельбе. Одно скверно: мало патронов, долго не продержишься. Стрельба у блиндажа затихла, но немцев не слышно и не видно, значит, не решились почему-то нас преследовать. Можно и мне уходить.

– Синицын! Синицын! – Боже мой, да это же Сысоев, вскоре он подошел ко мне, услышав мой голос, а с ним трое солдат.

Утром после короткой артподготовки немцы предприняли очередную атаку и, наверное, сбросили бы нас в реку, если бы не мощная поддержка наших минометчиков. После очередного артиллерийского налета все кругом покрылось красными, оранжевыми, синими, белыми листовками. Хорошо знал я, что читать их нельзя, но как их не прочитаешь, если лежат на каждом шагу. Да и любопытство подмывало, хотелось узнать, чем же пытаются приманивать к себе фашисты, принесшие столь много жгучего горя всему нашему народу. Когда вблизи меня никого не было, поднял четырехстраничную листовку, развернул ее и увидел цветную фотографию генерала Власова, стоявшего вместе с немецкими офицерами. В листовке поносились советские руководители, комиссары, евреи, колхозы, сообщалось о создании русской освободительной армии. Фашистские пропагандисты призывали наших солдат воткнуть штык в землю, добровольно сдаться в плен: надо, мол, обязательно сохранить свою жизнь, ведь дома ждет не дождется их семья.

О мерзком предателе Власове нам уже говорил заместитель командира полка по политчасти, когда мы только что прибыли на фронт и ждали приказа выйти на передовую. Никак не мог я понять ход мыслей вражеских сочинителей, уж очень были топорными, крайне примитивными их листовки. На кого они рассчитаны? На круглых идиотов? И как плохо понимают наш настрой фашистские агитаторы, если откровенно жульническими уловками пытаются замутить наши души. Они думают, что для нас имеет цену лишь одно – наша жизнь, а до всего остального, до судьбы советского государства нет никакого дела. Фашисты напали на нас, оскверняют русскую землю, жгут и разрушают наши деревни и города, мы же проезжали Вязьму, своими глазами видели, что от нее осталось. И эти мерзкие грабители, убивающие тысячи и тысячи ни в чем не повинных мирных жителей, призывают нас сдаваться в плен, и это сейчас, когда мы не отступаем, а гоним их назад. Есть ли у них нормальная логика?

Мне рассказывали, что во время проводов мужчин в армию в самом начале войны наша соседка тетя Дуня, провожая мужа, будто бы при людях сказала ему: «Не воюй, Антон, за эту власть, сдайся в плен». Через полгода прокатилась по деревне печальная молва: на самом деле Антон попал в плен, то ли добровольно, то ли так несчастливо сложились обстоятельства, и вместе с другими пленными немцы заперли его в конюшню, облили ее керосином, подожгли, и все они там заживо сгорели в огне. Дошел этот страшный слух и до тети Дуни. Никто не знал, что у нее было на душе, простила ли советской власти горькую обиду, которую нанесли ее отцу во время коллективизации, но работала она, как и всегда, добросовестно, не щадя себя, чаще других баб бралась за мужские работы и делала столь много, будто она была семижильная.

Под самый вечер ко мне подошел расстроенный Сысоев, исполняющий обязанности командира роты, и сообщил кучу неприятных новостей. На наблюдательном пункте тяжелый снаряд разорвал командира полка, сегодняшним утром снайперская пуля ударила в грудь комбата, тот мгновенно скончался, нелепую, очень странную смерть нашел наш старшина около дороги в ржаном поле: он умер от ножевых ударов. И это в нашем тылу. Кто же его убил? Сегодня, кроме того, что мы принесли из немецкого блиндажа, нам нечего есть, а еще хуже то, что у нас кончаются патроны. Озабоченный Сысоев предложил мне заменить старшину, хотя бы временно, но я категорически, с искренним возмущением отказался: для меня хозяйственные, снабженческие дела – нож острый, воротит от них. Надо же до такого додуматься. Но настырный лейтенант не отстал от меня, вдруг весь переменившись, даже веснушчатое круглое лицо стало неприветливым, а карие глаза излучали жестокость и требовательность, он распорядился, чтобы я нашел тылы батальона, нашего писаря, вместе с ним получил продукты, подогнал к реке кухню, переправил через Угру еду и боеприпасы. И пояснил: один писарь ничего не сделает, растерялся, видно, он еще совсем молодой мальчишка. Старшина третьей роты как раз сейчас пойдет назад к себе, поможет найти батальонные тылы.

Только что ночью ходил к блиндажу, а теперь снова приходится колобродить. Писарь молодой, а я что, старый, мы с ним одногодки, вместе приехали на фронт. Но тут уж ничего не попишешь, приказ есть приказ, спорить с лейтенантом сейчас бесполезно. Я надел на плечи свой облинявший вещмешок, понадобится тащить продукты, в карман засунул гранату Ф-1. Сысоев спросил, много ли патронов в моем автоматном диске, я открыл его, сосчитал – их было всего ничего, двенадцать. Он предложил мне оставить патроны ему, немцы могут предпринять атаку, отбиваться же нечем. Я возразил: они наступают утром, днем, а вечером, да в темноте не стоит их ожидать. Оставлю я патроны – а мне с чем идти? С одной гранатой? Без патронов мне и автомат не нужен. Сысоев насмешливо пробурчал, что жадность до добра не доводит, что надо помнить о необходимости взаимовыручки, и тогда я вынул из диска несчастные патроны, подал их ему. Сысоев взял их, а потом возвратил два патрона, мол, он поступает по справедливости. И я, недовольный его поведением, не остался в долгу: вынул из кармана гранату и протянул ему.

Никак не мог я выбросить из головы сообщение о загадочной смерти нашего старшины. Кто его убил? Благоразумно ли было идти почти безоружным вечером, даже не вечером, а фактически ночью, пусть и в свой тыл, ведь здесь не место для гулянки, здесь фронт, передовая?

Старшина третьей роты, пожилой, на первый взгляд, нелюдимый, давненько небритый мужчина, поджидал меня. Он небрежно набросил на плечо винтовку, которая была без штыка, и мы, пригибаясь, чтобы не заполучить шальную пулю, быстро пошагали вниз к мелкому лиственному леску. Вправо от нас, у кустарника, рвутся мины. Чего немцам померещилось? Бьют наобум? Или специально пристреляно это место, считают, что оно удобно для перехода реки? Недалеко от Угры, вблизи густого кустарника нас остановил глухой стон и усталый, наполненный предсмертным страданием голос:

– Братцы, помогите! Братцы, помогите! – Мы сразу же пошли на стон, около высокой березы увидели изуродованного взрывом солдата, руки, ноги и весь живот были в крови, мне показалось, что видны кишки. Жить бедняге оставалось совсем недолго, старшина наклонился, осмотрел ужасную глубокую рану и с извинением, с тоскливым отчаянием сказал:

– Прости, браток! Ничем мы не можем помочь тебе! – Он снял каску, поклонился ему и торопливо, словно хотел сбросить с себя нехорошее наваждение, пошагал к реке.

– Братцы, дорогие мои, пристрелите ради бога! Пристрелите, прошу вас! Зачем мне так мучиться? – голос раненого солдата слабел, последние силы оставляли его.

Я стоял рядом с ним, смотрел ему в глаза, не зная, что делать, старшина уже входил в воду, леденящее чувство полнейшей беспомощности парализовало мою волю, мое сознание. Поняв, что я ничем не могу помочь невыносимо страдающему от чудовищно болезненной, смертельной раны солдату, и вместе с тем горько осознавая, что поступаю не хорошо, не по-товарищески, не по-солдатски, поспешил догонять старшину и услышал такой безысходно жалобный голос умирающего, что моя спина покрылась холодным нервным потом:

– Братцы, зачем меня бросаете?

Перебрался вброд через Угру, воды по плечо. Запыхавшись, догнал старшину, который шел по торной дороге ровным шагом, придерживая на плече винтовку. Началось ржаное поле, изрезанное межами, рожь уродилась не очень густая, но высокая, все еще не убрана, и кто сейчас знает, где ее хозяева. После встречи с умирающим солдатом нам не хотелось разговаривать. И как теперь, думал я, оценить мой поступок, ведь я бросил изувеченного человека, а он ждал от меня помощи, это же предательство, настоящее преступление. Нет, ничем нельзя меня оправдать. Но, с другой стороны, кто может мне сказать, как я мог помочь этому солдату, жестоко израненному, живущему последние минуты? Могу ли я забыть, что мне надо накормить роту, обеспечить ее боеприпасами, старшина не хотел ждать, уходил, а один я не найду тылы батальона. Вот и думай, как надо поступить. В голове полная неразбериха.

Вечер переходил в ночь, становилось все темнее, густой туман опустился на землю. Спросил старшину, сколько нам еще идти до кухни, он ответил, что около шести верст, тылы стоят на опушке леса, недалеко от деревни Дубки, которую немцы полностью сожгли.

Мои невеселые думы прервала группа из пяти человек, она, как привидение, вынырнула в тумане изо ржи и стала быстро догонять нас. Мною цепко овладело сильное, ничем пока не объяснимое беспокойство. Мне не хотелось встречаться с этими людьми, но сам я не мог по-настоящему понять, чем вызвано это резкое нежелание, может быть, тем, что здесь, в ржаном поле, совсем недавно кто-то убил кинжалом нашего старшину.

Когда подозрительные незнакомцы нас догнали, мы остановились, все они были высокие, крепкие, в пилотках, без касок, вглядевшись, я заметил, что у лейтенанта полевые погоны танкиста, у остальных – артиллериста. Странно... Они окружили нас. Я руку держал на автомате, но хорошо понимал, что ничего не смогу сделать, если эти здоровенные дылды захотят расправиться с нами. У всех плащ-палатки, наши и немецкие, у четверых ППШ, у лейтенанта немецкий автомат, пистолет, у троих кинжалы в ножнах. Взгляды колючие, наглые, очень уж неприятные. Чужаки чувствовали себя безраздельными хозяевами положения, лейтенант начал расспрос резко, командирским тоном, точно мы были их подчиненными и нам ничего не оставалось делать, как только выполнять их любые пожелания:

– Откуда идете?

– С передовой.

– Где мост? – Лейтенант впился взглядом в мое лицо.

– Какой мост?

– По нему танки прошли на тот берег.

– Не знаем никакого моста.

Танки где-то вправо от нас переправились, но я в самом деле ничего не знал о мосте.

– А как же вы переправились?

– Вброд, видите, мы мокрые, – уже темновато, разглядеть это было не так просто, надо внимательно всмотреться.

– А вы сами из какой части?

– Из тацинской танковой бригады.

– А вы не скажете, как нам пройти к деревне Дубки?

– Очень просто, восемьсот шагов пройдете по этой дороге, сверните налево, перпендикулярно к этой дороге – и дуйте прямо. Мы сейчас вас догоним, покажем, не торопитесь.

Мы со старшиной пошли, а незнакомцы углубились зачем-то в рожь. Чем больше я думал о них, тем больше у меня крепла уверенность, что мы встретились с чужаками, что перед нами была немецкая разведка, конечно, лейтенант из русских, но остальные-то все молчали, ни одного слова не проронили, может быть, совсем нашего языка не знают.

– А лейтенант ошибся, нам влево не надо уходить, напротив, нужно свернуть вправо, когда развилка будет. А пойдешь влево – уткнешься в овраг, – сказал старшина как о чем-то совсем несущественном, ерундовом, а его слова еще больше подтвердили мои подозрения.

Я стал горячо убеждать его, что эти пятеро хорошо откормленных бугаев – не наши люди, это я чувствую всем своим нутром, но флегматичный старшина посчитал мои слова настоящим бредом, упрекнул меня, что на войне я без году неделя, а придумываю черт знает что, и в заключение выложил неопровержимый аргумент: если бы это были немецкие разведчики, то они бы пристукнули нас так, что мы бы и пикнуть не успели. В этом он был полностью прав, на самом деле они могли бы нас легко прибить, невозможно ответить на вопрос, почему они этого не сделали. Но я предупредил старшину, что встречаться с ними все равно больше не хочу, если они станут догонять нас, как обещали, то в этом случае один буду искать тылы батальона.

Мы зашагали быстрее, но прошло совсем немного времени, как позади нас послышались шаги. Нехорошо екнуло мое сердце, я занервничал, предложил старшине свернуть в рожь, чтобы избежать встречи с незваными попутчиками, но тот как будто и не слышал меня, словно нарочно пошел медленнее, а затем и вовсе остановился. Пусть поступает, как он хочет, а я больше судьбу испытывать не желаю, отдавать себя на милость немецкой разведки не буду. Я юркнул в рожь, отошел от дороги настолько, чтобы рожь и густой туман скрыли меня от чужаков, несущих с собой смертельную опасность. Они заговорили со старшиной, но я не мог понять, о чем.

– Сержант, выходи! – раздраженно закричал лейтенант. – Выходи! – повторил он.

Я не откликнулся, решив: если они подойдут сейчас ко мне – крикну, чтобы остановились, не приближались, не послушаются – выстрелю, в запасе два патрона. В страшном напряжении я стоял на меже, прислушиваясь, а в укромных тайниках моего сознания шевелилось сомнение: может, прав старшина, я ошибся, мне почудилось, померещилось, что передо мной враги, а на самом деле они наши.

Старшина, пошедший вместе с чужаками, усталым голосом крикнул мне напоследок:

– Сержант, догоняй! – Противно стало, отпраздновал труса, если трезво подумать. Как же я буду выглядеть, когда выяснится, что это наши, как же смешно, позорно повел я себя, испугавшись, панически удрал в рожь. А если это все-таки враги?..

Постоял я во ржи и, душевно опустошенный, ощутивший крайнюю усталость, вышел на дорогу и, не спеша, пошел по ней. Мне ни о чем не хотелось думать, казалось, что и жизнь стала совсем не мила. Чтобы занять себя, считал свои шаги, насчитал восемьсот, поле закончилось, дорога начала спускаться в овраг, вправо вела с трудом замечаемая мною тропинка, пошел по ней, и вскоре около самого леса нарвался на дозор какой-то воинской части, окликнули, пароля я не знал, меня задержали, вызвали дежурного, долго выясняли, кто я такой. Только к утру добрался я до тыловых батальонных служб. Там узнал, что старшина третьей роты, с которым я плутал ночью, пропал. Предположили, что он заблудился, днем оглядится, разыщет своих, у меня же укрепилось еще ранее возникшее нехорошее подозрение о странной пятерке, недавно встреченной нами в ржаном поле. Рассказал об этом повару, тот в недоумении пожал плечами: а что надо сделать, чем можно помочь старшине, если он попал в беду?

Уже рассвело, когда мы, сложив продукты и боеприпасы, поехали на повозке к Угре. Вместе с нами отправилась походная кухня, в ней варилась пшенная каша с американской тушенкой. Наш писарь температурил, но все-таки поехал со мной, захотел хоть как-то помочь мне, чтобы обеспечить роту едой и патронами.

Через несколько дней до меня дошло известие, что в той самой ржи, где я странствовал со старшиной, поймали радистку, русскую, она обеспечивала связью немецкую разведку, ту самую, с которой я встретился и которая увела старшину. О нем – ни слуху ни духу, как в воду канул. Я подумал, что немцы то ли где-то убили его, то ли увели с собой в плен. Я ожидал, что меня могут обвинить во всех смертных грехах, и сам я чувствовал за собой вину, готов был держать самый суровый ответ, но меня никто не потревожил, никто не поинтересовался по-настоящему этим случаем, от которого осталась на моем сердце неприятная памятная зарубка.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж – 20 000 экз., объем – 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com
.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.