МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 13 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВНачавшаяся война очень круто изменила, сразу катастрофически перевернула всю привычную жизнь нашего спокойного лесного края, наполненного чудесной тишиной и зеленым солнечны светом. 22 июня 1941 года, в жаркий солнечный полдень, прискакал на взмокшей лошади нарочный, который привез повестки мужикам, призывавшимся в армию. Вскоре все красихинцы – стар и млад – без всяких объявлений, указаний и призывов собрались под окнами правления. Страшная тяжесть всеобщей беды наложила резкий отпечаток на их посуровевших скорбных лицах – не слышно ни одного веселого голоса, ни обычных подковырок, шуток и прибауток, даже дети присмирели, притихли, стояли неподвижно в толпе, испуганно хлопая глазенками, невидимые токи от горестных переживаний и мрачных дум взрослых людей потянулись к маленьким несмышленышам.
 

Глава 13. ВОЙНА.

Бригадир Петр Разумеев плотнее прижал к боку перебитую на недавней финской войне руку, а правую со сжатым кулаком поднял кверху и с нервной горячностью выкрикнул:

– Что вы, бабы, плачете? Может, наши войска уже на Берлин идут!

Худой, высокий дед Самсон, побывавший в прошлую мировую войну в немецком плену, немедленно охладил пыл бригадира:

– Он, германец, покажет нам Берлин! Не раз мы своей кровью умоемся!

Никто ему не возразил. Я, только сутки назад приехавший домой на каникулы, стоял около отца, погрузившегося в невеселые думы, и пытался найти убедительные ответы на тягостные вопросы. Как же так: у нас с Германией заключен договор о ненападении, больше того, даже о дружбе – и она внезапно, очень подло напала на нашу страну... Нашли друзей! Фашистов! О какой совести у них можно говорить? Но вот что невозможно понять: они ведь не закончили войну с Англией и напали на нас. Сумасшедшие, что ли они? Но ведь не с бухты-барахты они решили начать войну с нами, значит, долго обдумывали, все по-немецки точно распланировали. Может быть, они рассчитывали на то, что мы не успеем мобилизовать армию?

На следующий день у вокзала в Максатихе к отцу подошел дядя Федя и, протянув ему широкую ладонь, дрогнувшим голосом сказал:

– Прости меня, Трофимыч. Возвращайся живым!

Немного помедлив, отец принял прощальное рукопожатие председателя и устало произнес:

– Не война бы – сидеть бы тебе самому в тюрьме за хищения колхозного добра.

Ничего не возразил председатель, опустил голову, еще раз повторил «Прости» и отошел в сторону. Подошел поезд, и отец, уже ушедший в своих мыслях в иную – солдатскую – жизнь, словно вспомнив самое важное и решив самую сложную задачу, буднично, но очень жестко, категорично сказал как о само собой разумеющемся:

– В плен я не сдамся. Ну, мне пора.

Он обнял маму, несколько раз поцеловал ее, она плотно-плотно прижалась к нему и зарыдала. Отец тоже заплакал, освободился от маминых рук, крепко поцеловал меня, ничего не сказав мне на прощанье, только так необычно взглянул, что на всю жизнь остался в памяти его пронзительный скорбный взгляд. Тоскливо похолодело, заныло, защемило мое сердце. В старой серой шинели, постаревший, исхудавший, со слезами на глазах отец вскочил на подножку вагона и печально махал нам рукой. У меня покатились слезы. Поезд нервно прогудел, очень резко дернул и, набирая скорость, все быстрее и быстрее увозил от нас отца, такого родного, близкого и никем не заменимого.

В конце июня 1941 года нас, молодых парней и девушек, привезли под Селижарово рыть глубокий противотанковый ров на восточном берегу Волги. Мы работали заступами и кирками по двенадцать часов в день, бросали и бросали землю кверху до полного изнеможения, до потемнения в глазах. В первые дни эта изнурительная работа казалась мне бессмысленной, вызывала недоумение и резкий внутренний протест: «Не может быть, чтоб фашисты дошли до Волги. Зачем же без толку тратить столь много человеческих сил?» Но бежали суматошные дни и недели, над нами изредка пролетали черные фашистские самолеты с белыми крестами. Однажды один из них спустился совсем низко-низко и выбросил тысячи маленьких белых листовок, где говорилось, чтобы мы перестали рыть бесполезный ров, все равно немецкие танки легко зароют наши ямки. Через день-два нам приносили газеты, но ничего радостного, что могло бы поднять наше настроение, в них нельзя было отыскать. Наши войска оставляли город за городом, и все беспощадней терзал меня мучительный вопрос: «Почему наша армия отступает и отступает?» А ведь наши правители на весь мир кричали, что мы будем бить врага на той территории, откуда он придет.

В середине августа нас отправили домой. В Бологом ранним утром попали под нещадную вражескую бомбежку, еле ноги унесли. Доехали до Удомли, а дальше поезда не шли: железнодорожный путь разрушила немецкая авиация. Пришлось пешедралом топать домой. Здорово досталось нашим ноженькам. Больше шестидесяти километров отмахали.

На другой день после возвращения через нашу деревню прогнали стадо коров – на восток, за Мологу. Гурт гнали пожилой хмурый мужчина и две сердитые женщины. На скрипучей телеге, которую неспешно везли две не то чтобы тощие, но и не очень справные гнедые лошади, сидел белокурый мальчишка лет двенадцати и, прислонившись к деревянному сундучку, с грустным безразличием поглядывал на наших баб, начавших расспрашивать мужчину, откуда и куда они держат свой путь. Когда коровы проходили мимо колхозного двора, большой черно-белой масти бык вдруг встал, повернул голову к ним и жалобно промычал. И тут все коровы громко, тоскливо разом поддержали его. Высокая красивая женщина достала из кармана белой кофты носовой платок, вытерла набежавшие на глаза слезы и раздраженно закричала:

– Чего встали? Пошли, вам говорят! Похож двор, да не ваш! Нет у нас теперь ничего своего! – А коровы с иступленной обреченностью продолжали изо всех сил мычать, и мне стало казаться, что они, бездомные, заброшенные войной в чужие края, не мычат, а по-своему, по-коровьи, выплакивают нам свою острую обиду и боль.

Тяжко, опустошительно горько было на душе. Жизнь страшно вздыбилась и переломилась. Ужасная народная беда приобретала все более конкретные, все более болезненные, зловещие очертания и не обошла никого из жителей Красихи. На многое теперь я стал смотреть иными глазами. Какими мелкими кажутся сейчас мои столкновения с отцом, Гришкой, Борисом. И как катастрофически быстро сказалось на моей жизни разбойничье нападение фашистов. Теперь стране дозарезу нужна от меня не учеба, а работа, которая будет давать ей хлеб, мясо, молоко, лен, сено, дрова. Учиться даже заочно – несбыточная мечта. Надо изо всех сил работать и помогать матери: маленьких сестренок целая куча.

Жаль, очень жаль, что пришлось расстаться со своим классом в педучилище. Светлеет на душе, когда вспомнишь, что у тебя есть славные, хорошие товарищи, которые отлично понимают тебя, готовы без раздумий броситься на помощь, если жизнь безжалостно схватит тебя за горло. За время учения в педучилище я лучше, как бы своей шкурой, познал, что свет не без добрых людей.

Под вечер я отправился в лес. Захотелось малины поесть, а если точнее сказать – подумать о жизни, которая сломалась, пошла вверх тормашками. Давно знакомый лес встретил угрюмой, тягостной тишиной, не принес желательного успокоения. Я набрел на малинник, полакомился перезревшей крупной ягодой. Сколь много ее, а собирать некому. Хотел уже возвращаться домой, как вдруг услышал: кто-то тяжело идет по малиннику, остановился. Не медведь ли? Всматриваюсь: летчик, немецкий, без шлема, пистолет в кобуре. Жадно-жадно лопает малину. Как он здесь очутился? Наверное, где-то наши сбили самолет, фашист выпрыгнул с парашютом и теперь пробирается к своим. Не по себе стало, испугался я, скрылся в малиннике, благо он густой, замер. Заметит меня летчик – пристрелит, погибнешь ни за понюх табаку. Понемногу испуг прошел, я тихонько передвинулся вправо, занял удобное место для наблюдения за летчиком. Что-то его встревожило. Он посмотрел на небо, покрытое низкими темно-фиолетовыми тучами, озабоченно покачал головой, вышел из малинника и торопливо пошагал на запад, в сторону Лощемли.

Нет, нельзя его упускать. Буду преследовать, скрываясь за деревьями, чтобы он раньше времени не заметил меня. По пути найду хорошую палку или увесистый камень, потихоньку подкрадусь, оглушу его, да так, чтоб он не сразу мог очухаться, и приведу в деревню. А понадобится – буду скрытно идти за ним до тех пор, пока он не устроится на ночлег и не заснет. Тогда я придумаю, как с ним поступить, захватив его врасплох. Летчик изредка останавливался, осматривался и быстро шел дальше. Набежал сильный ветер. Листья деревьев зашуршали, рядом со мной тоскливо, словно всхлипывая, тягуче заскрипела высокая сосна. Стало темнее. Из низких туч, нависших над самым лесом, хлынул проливной дождь. Летчик подбежал к трем толстым елкам, густые ветки которых переплелись и создали удобное укрытие от дождя.

Такая непогода мне на руку. Шум дождя, резкие порывы разгулявшегося ветра заполнили лес: теперь моих шагов фашист не услышит. Можно обрушиться на него как снег на голову, он и муттер свою не успеет вспомнить. Чем бы только вооружиться? Если идти налево, метрах в двухстах отсюда начинается поле, от казенного леса оно отделяется изгородью. Там наверняка найду себе что-нибудь подходящее. А фриц в такой дождь никуда не денется. Подошел к полю и у изгороди увидел увесистый камень, не очень удобно его в руке держать, великоват, но для сильного удара по голове годится. Ничего лучше не нашел. Теперь самое главное незаметно подобраться к летчику, не нарваться понапрасну на пулю.

Ветер угомонился, крупный дождь сменился мелким, он теперь монотонно шуршал по хвое и листьям деревьев. Подошел к прогалине, за нею видны те самые три ели, где, притаившись, стоит летчик. Идти прямо к нему, – значит, сразу себя обнаружить, он тогда запросто пристрелит меня и спасибо не скажет. Надо взять вправо, там густой низкий ельник. Пригнулся, чуть ли не на карачках начал подбираться к немцу. Мокрые елочки покалывают иглами лицо и через прилипшую к телу рубаху – руки и плечи. Как бы не просчитаться, не ошибиться, не промахнуться. Мои пальцы мертвой хваткой впились в камень. От первого удара будет зависеть все. До толстых высоких елок с пышными ветвями оставалось метров двадцать. Где же немец? Нет его! Ушел! Надо догнать. Далеко не мог он удрать. Нетрудно понять, в каком направлении он идет: на запад, туда, где давным-давно была церковь, которую, как сказывал дед, разрушили польско-литовские захватчики. Побежал. Как нарочно, нарвался на сплошной бурелом. Пришлось изрядный крюк делать. Начался бор, ноги утопают во мхе по колено, бежать тяжело. Куда же летчик запропастился? Нигде не видно. Снова бегу, запыхался, как гончая собака. Уже не думаю, опасна или нет встреча с немцем. Начинает темнеть. Слева поле. На нем никого не видно. Да разве пойдет он по чистому полю? Не у себя в фатерлянде, а в чужой стране. Он сейчас трясется от страха, как волк, обставленный красными флажками. Пойду правее, там есть дорожка, ведущая к Лощемле. Началась низина. Чахлый осинник, мелкий корявый березняк. Водянистая земля тяжко чавкает под ногами. И на дорожке немца не видно. Теперь пытаться найти его в наших лесах – все равно что искать иголку в огромном стоге сена. И вдруг я с удивлением и горьковатой досадой на себя осознал, что где-то в глубине моей души возникло постыдное чувство облегчения оттого, что не состоялась схватка с летчиком: я и хотел и вместе с тем боялся ее. В моей душе во время этого преследования гнездился страх. Я глушил его усилием воли, заставлял себя вести так, словно я был настоящий достойный человек. Как ни хорохорюсь, а нет у меня настоящей храбрости, нет безоглядной отваги.

От отца пришло треугольное письмо, коротенькое, написанное карандашом, он сообщал, что жив-здоров, отступая, проходил через Старую Руссу, которая вся в огне. Другое письмо, полученное нами через две недели, чуть ли не все было зачеркнуто военным цензором такой густой краской, что невозможно было, даже если очень захочешь, узнать, какие важные военные секреты чуть не выболтал отец. Одно мы поняли: он был на коротком отдыхе.

В октябре пришло распоряжение эвакуировать на восток колхозных коров и овец. Мне вместе с Гришкой и пастухом дедом Кирей предстояло отправиться с ними, думал-думал я и предложил матери:

– Поедем, мама, немцы в нашу деревню могут придти.

– Куда же мы с такими маленькими поедем? – ответила она. – Кто нас ждет в чужом краю? Что есть-пить будем? Ежели умирать, так дома. А тебе надо – поезжай.

Когда мы погнали стадо, на глазах у баб, собравшихся нас проводить в дальний путь, появились слезы: угон колхозного стада предвещал невиданную, страшную перемену в их жизни – приход вражеской армии, которая несла с собой разорение, глумление и смерть. Прощаясь, дед Трофим всячески крепился и напутствовал нас:

– Быстрее домой возвращайтесь! Германец не дойдет до нас!

Но мы тогда не знали, не ведали, что на самом деле сбудется предсказание дедушки. По грязным, начавшим по ночам уже подмерзать проселочным дорогам тянулся один гурт за другим. Брало за душу истошное голодное мычание коров и отчаянное блеяние овец.

На шестые сутки у нас создалось пиковое положение, мы не знали, что делать. Коровы выбились из сил, отказывались идти, вторые сутки их не кормили. Колхозы не давали нам сена. Остановившись под вечер в большой деревне, мы с Гришкой напутствовали деда Кирю, когда он пошел к председателю колхоза, чтоб он лучше объяснил: не накормим стадо – наверняка погубим его, нельзя же этого допускать. Дядя Киря пришел от председателя – и ни слова, мы с Гришкой вопрошающе смотрим на него, а он стоит, глядит куда-то в сторону, молча попыхивает своей трубкой. Ничего он не добился. Что же делать? Чертыхаясь, Гришка по своей инициативе пошел в разведку, через полчаса вернулся и сообщил: он нашел большой сарай с сеном. Оставив дядю Кирю у стада, мы с Гришкой поехали к этому сараю на краю деревни, лошади едва-едва плелись, на кнут почти не реагировали. Мутно было на душе, когда мы срывали запор на воротах сарая, утрамбовывали на телегу сено. Как бы там ни было, а накормили и напоили голодных коров, овец и лошадей.

Самим нам очередные хозяева без лишних разговоров дали картошки и капусты, а хлеб у нас был свой, колхозное правление снабдило нас мукой. Рано утром мы сидели за столом и ели картошку, в избу вбежал широкоплечий, с виду крепкий и здоровый мужчина, оказавшийся председателем колхоза. Не поздоровавшись, он заорал:

– Гады! Убить мало! Кто дал вам право самовольничать? Сено красть?! Грабеж учинять! – и пошла писать губерния...

– У нас есть документ, в нем говорится, что нам надо оказывать помощь, – перешел я в контратаку. – Или вам наплевать на советскую власть? Хотите, чтоб наш скот сдох? Немцев ждете?

– Ты потише, молокосос!

– Вы мне не тычьте! Мы написали вам акт о том, что взяли в вашем колхозе пять центнеров сена.

– Вашим дерьмовым актом я не прокормлю колхозную скотину, – председатель умерил тон. – Идет стадо за стадом. Сена совсем не осталось. Скажи, если такой умный, чем кормить коров и лошадей?

– А что стали бы вы делать на нашем месте? Погубили бы скотину, или пригнали туда, куда предписано?

Спор зашел в неразрешимый тупик: обе стороны были правы, и у нас и у председателя были неотразимые аргументы.

Тягостные раздумья точили, больно раздирали мою душу. Строили, строили мы укрепления, выбивались из сил, а не помогли они остановить фашистскую армию. Бои шли под Москвой, немцы взяли Калинин. Сколько будем отступать? Как могло случиться такое, чего не видела Россия больше столетия?

На нашу беду в Красном Холме немецкие самолеты бросили несколько бомб, коровы и овцы, испугавшись взрывов, разбежались кто куда, в разные стороны, много времени мы убили, чтобы собрать их, а две овцы так и не нашли, как в воду канули.

Стадо мы сдали в Ярославской области, в Некоузе, небольшом районном центре. Из газет нельзя было понять, где проходила линия фронта, дошли ли немцы до Красихи. Встал неотложный вопрос: что нам делать, куда податься, если она во вражеском плену? Мы с Гришкой пошли в районный военкомат, попросили забрать нас в армию, но военком сообщил, что немцы на Бежецк не прорвались, нам надо ехать домой, недалеко то время, когда нас призовут в армию.

Вернулись мы домой и уже через неделю отправились за двадцать километров от дома на лесозаготовки. Домой возвратились в середине апреля.

Вечером иногда забегал в нашу избу дед Трофим. В последние месяцы он как-то сразу постарел, меньше спорил, почти исчезла, как после неизлечимой длительной болезни, вспыльчивость, он стал рассудительнее, вся маленькая тщедушная фигура его выражала теперь ничем не прикрытую скорбь. Однако, оставаясь со мной вдвоем, он не раз ругал верховных руководителей:

– Зачем только войну устроили? Кому понадобилось народ изводить? Взялись бы Сталин и Гитлер за грудки, тряхнули бы друг друга и установили, кто сильнее.

Как я ни доказывал ему, что он говорит сущую ерунду, разубедить его не мог. В конце разговора предупредил, чтоб при чужих людях-то он попридержал язык, не нес такой ереси, иначе добьется того, что отправят его, куда Макар телят не гонял. Но деда это совсем мало пугало: он думал, что ему осталось очень мало жить, ничто его не страшит, вот только хотелось бы сынов увидеть перед смертью.

По ночам дед охранял колхозный амбар, стоящий у гумен, на краю деревни. Перед самой посевной в полночь он услышал, как кто-то начал ломать замок на амбаре, и, открыв дверь сторожки, сначала выстрелил из ружья, а потом закричал:

– Стой! Застрелю! – И снова бабахнул. Испугавшись, вор бросил пустой мешок и удрал. Дед прибежал в деревню, грохнул из ружья в третий раз и заорал во все горло:

– Все спят, нежатся, а меня убивают! Я свое отжил, мне не страшно в могилу, а семена разворуют, чем сеять будете? С голоду подохнете!

Через полмесяца пришла новая тревожная ночь. Эвакуированная из Ленинграда молодая женщина Поминенкова, родом из Белоруссии, рассказала мне о мужчине, который поздним вечером скрытно заходил в деревню и по всем статьям походил на дезертира. Начинало темнеть, когда мы с Гришкой – оба с ружьями – стояли у правления, поджидая председателя, собрались ловить дезертира. К нам подошел старичок в задрипанной помятой одежонке, в картузе, за спиной серый домотканый мешочек на лямках, завязанный старой веревочкой. Сняв картуз, степенно поздоровался, спросил председателя или кого-либо из правленцев. Я представился: счетовод, мол. Старичок попросил определить его на ночлег. На вопрос, откуда и куда идет, ответил, что он – беженец, идет к родственникам в деревню под Рыбинск. Он достал из внутреннего кармана пиджака паспорт и подал его. Посмотрел на фотографию, сравнил со старичком – похож, паспорт выдан в Карело-Финской ССР. Спросил у старичка, как он попал из Карелии сюда. Тот ответил, что он уехал перед самой войной в Новгород, а туда пришли немцы, вот и мыкается он теперь по белому свету. Что-то неприятное, подозрительное было в этом внешне невозмутимом старикашке, во всем его поведении – в самих интонациях голоса, выражении его маленьких колючих глаз.

– В карельской деревне жили? – спросил я его.

– Приходилось жить.

– Анна мивло вейче (Дай мне нож), – сказал я по-карельски (кое-какие фразы знаю: вокруг Красихи немало карельских селений).

Старичок пронзил меня острым взглядом, в котором были смешаны испуг и злоба, затем через мгновенье лицо его опять стало кротким и спокойным. Он часто-часто заморгал маленькими глазками, простовато уставился на меня, приложил руку к уху и спросил:

– Ась? Ты о чем говоришь? Я плохо слышу.

– Да я так, пошутил. Ночуйте у моего деда. Вот он идет. Паспорт мы завтра отдадим. У нас такой порядок.

На миг выражение лица у старичка опять стало жестким, хищным, беспокойно и зло блеснули маленькие хитрые глазки, а потом он, поблагодарив нас, пошел с дедом Трофимом.

Подождав, пока он уйдет, я начал размышлять вслух:

– Как объяснить: жил в карельском селе, а по-карельски ни бельмеса не знает. А как он заерзал, когда паспорт ему не вернули. Нехороший человек, не тот, за кого он себя выдает. Завтра придет за паспортом – отведем его в Максатиху, пусть там разберутся с ним.

Всю ночь мы не спали: искали и в конце концов нашли и поймали дезертира. Привели его в правление. Бледный, худой, жалкий, он сидел на скамейке со связанными руками и с угрюмой отрешенностью смотрел вниз. Утром ждем-пождем старичка, чтобы вместе с пойманным дезертиром отправить его в Максатиху, – нет его и нет. Пошли к деду, а постояльца и след простыл: еще вечером он вышел на улицу и не вернулся в избу. Как же я ругал себя! И в самом деле дерёвня! Ну и простачок! Думал, что странный старикашка, видно, фашистский лазутчик, к паспорту привязан. А он, не будь дурак, взял да и улизнул.

В тот же день почтальон вручил мне треугольное письмо, на нем штамп военной цензуры, адрес написан карандашом, почерк не отцовский, чужой. Меня кольнуло нехорошее предчувствие, распечатал письмо – зашумело в голове, задрожали ноги и руки, я сел на скамеечку перед нашим окном: в письме сообщалось, что отец несколько месяцев воевал в окружении, пошел однажды в разведку, напоролся на немецкий дозор и погиб смертью храбрых в неравном бою.

Глухое отчаяние овладело мною. Безнадежно скорбные картины рисовались в моем сознании. Вот в жестоких мучениях умирает отец, страшно терзаясь от мысли, что оставляет большую семью без своей помощи, вот он с желтым пергаментным лицом лежит в гробу, потом его зарывают в чужую холодную землю. Какой там гроб! Фашисты издевались, поди, над ним, умирающим, да и не будут они зарывать его. Может, лежит он до настоящего времени не похороненный?

Как тяжело, нет, просто невозможно сказать маме о печальном известии. Сейчас у нее есть надежда, пусть малюсенькая, пусть обманчивая, но она есть, она теплится, хоть немножко греет ее смертельно уставшую от невзгод и горестей душу: нет вестей от мужа, но это не значит, что он мертвый, может быть, он в плену или в партизанском отряде. И лишить ее этой малой, пусть даже призрачной надежды – поступить бесчеловечно. К тому же в эту историю с письмом от совершенно чужого, совсем незнакомого человека, может, на самом деле вкралась чудовищная ошибка. Он не убит, а тяжело ранен, товарищи оставили его, посчитав, что он непременно умрет, а его подобрали местные жители и выходили. Всякое случается на войне, это же несомненный факт, что в финскую войну пришла похоронка, а отец-то был живой, через три месяца заявился домой.

Весной, летом и осенью 1942 года я пахал, боронил, косил, убирал сено, счетоводческие дела отнимали не так много времени. Урожай зерновых в колхозе выдался хороший – особенно порадовали овес и ячмень. В нашу лесную глубинку МТС не давала ни тракторов, ни комбайнов: все хлеба убирали вручную, серпами. Работали и мал и стар. Не хватало лошадей, на себе таскали снопы и складывали в скирды.

Очень хорошо понимал, всем своим существом чувствовал, как невыносимо тяжело было людям жить в деревне, полуголодным, плохо одетым, задавленным непосильной работой. Осунулась, постарела мама, изнемогая от забот, не зная, чем накормить маленьких детей, давно я не видел на ее когда-то красивом лице радостной улыбки, оно все было во власти печали и скорби. Уеду я в армию – ей будет еще труднее, мне было понятно, что нельзя, непозволительно, бессовестно покидать мать в такое чрезвычайно трудное время. Да и фронт, конечно, ничего хорошего не сулил: там поджидали меня либо смерть, либо ранение, может быть, очень тяжелое, немало шансов остаться беспомощным инвалидом, чего я боялся больше всего. Однако все сильнее не давала мне покоя мысль: сейчас мое место не здесь, не дома на печке, а на фронте. Все резче точила меня необъяснимая словами тоска, все более отрешенным от родного дома, от колхозных дел чувствовал я себя.

Завтра отправляюсь в армию. Наконец-то! Вот и наступила святая пора в моей жизни! Что ж, надо, как говорится, не посрамить земли русской, не дрогнуть на поле брани даже перед лицом неминуемой смерти! Мама! Моя дорогая! Прости меня! Какого бога мне молить, чтобы ты вынесла все, что взвалило на твои плечи катастрофически трудное военное время?! 10 января 1943 года.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.