МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 11 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВЖизнь почему-то несправедлива ко мне. В самом деле, другие списывают без всякого зазрения совести чуть ли не ежедневно, и с них как с гуся вода. А я всего лишь один раз не выполнил домашнее задание и влип в позорную историю. Грустный и подавленный, я замкнулся в себе. Тише и угрюмее стало в общежитии, словно лежал в нем покойник перед похоронами. Мои угрызения совести усилились, когда я узнал, что Ивана Ивановича положили в больницу. Мне стало понятно, что надо рассказать ему, как я загнал себя в западню, и попросить у него прощения, но сходить в больницу я так и не решился.
Об аресте отца я не рассказал ребятам, стыдно было говорить: как докажешь, что он не вор, не расхититель и не убийца, могут подумать, что так просто не арестовывают, что дыма, мол, без огня не бывает.

 

Глава 11. В ВОСКРЕСЕНЬЕ.

Меня все сильнее беспокоил кашель, и я пошел к врачу, оказавшемуся, если судить по внешности, девчонкой-подростком, надевшей на себя белый халат, чтобы пофорсить. Она постучала своими белыми тонкими пальчиками по моей голой груди, бесцеремонно повертела меня, точно я был бесчувственным бревном, послушала через свою длинную черную трубочку, спросила, какой у меня кашель, сухой или мокрый, как я питаюсь, и, услышав «ничего», строго заметила:

– Ничего – это пустое место. – Затем наставительно изрекла, что у меня ничего серьезного нет, но мне нужно лучше питаться, больше есть масла, молока, мяса. Чудачка она! Мяса я не пробовал с зимних каникул, а молока – с прошлой осени. Самоуверенная молоденькая врачиха не подозревает, что живу я только на стипендию.

В воскресенье после обеда я сходил в конурку моментального ремонта обуви, где мне починили ботинок. Идти в общежитие не хотелось. Подойдя к нему, я сел на толстое темно-серое бревно, неизвестно кем оставленное перед нашими окнами. Весеннее солнце исправно припекало, растворяя на северных склонах речных релок последние плешины снега, похожего на крупную грязную соль. Волга необычно рано очистилась ото льда. Хотя передо мной лежала еще мокрая и темная земля, покрытая мертвенно-серой прошлогодней травой и давно поблекшей безжизненной картофельной ботвой, но на пригорках почва уже подсыхала, все просыпалось от зимней спячки. Пройдет день-другой, и молодая зеленая травка покроет роскошным весенним одеялом весь пойменный луг.

Весеннюю тишину нарушил донесшийся из-за нашего дома сильный женский голос, запевший «Степь, да степь кругом, путь далек лежит. В той степи глухой умирал ямщик...» Моя грусть, моя тревога слились с печальным настроением песни. Мне представлялась бескрайняя степь, покрытая ослепительно белым волнистым снегом. Мороз сковал все живое, вдали от семьи, от родного дома умирает хороший и мужественный человек, Жалко его, как будто он был моим закадычным другом. Стало жаль и себя, словно я сам переживаю предсмертные муки, а еще больше жаль отца. Не отпускала, все точила и точила меня тревожная мысль о доме, об отце, даже не точила, а била, словно в моем мозгу сидел дятел и выстукивал: плохо, плохо, плохо...

Мне захотелось зажмурить глаза, забыть обо всем на свете: о пятерках и единицах, о болезнях и несправедливости, о копейках и рваных ботинках, о войнах и фашистах – и ни о чем не думать. Хорошо бы сейчас лечь на густую мягкую травку, положить под голову свои ладони, бездумно вдыхать терпкий весенний запах и слушать, как радостно щебечут маленькие безобидные птички, беззаботно журчит ручеек, глухо шумит чем-то недовольный лес. Зачем человек живет? Зачем люди обижают друг друга? Почему они завидуют, сплетничают, дерутся? Почему им не жить всегда в мире и согласии? Как бы сделать так, чтобы всем, обязательно всем, жилось хорошо и интересно, чтобы все прилежно работали, не пьянствовали и не дрались, бескорыстно помогали друг другу и были бы щедрыми, как урожайная осень. Распутать все насущные проблемы человечества мне помешал Виктор, вышедший из нашей обители без кепки, в накинутой на плечи зеленоватой шинели, которая ему досталась от отца (он работал лесником).

– О чем рассуждаешь, мудрый философ? – насмешливо спросил он. – Думаешь о том, что если бы ты управлял всем миром, то на земле был бы солнечный рай?

– Чего тебе надо? – неприветливо буркнул я. – Заокал.

– Горький тоже окал и, говорят, неплохой человек был. Михаил Петрович здорово окает, а рассказывает на уроке – заслушаешься. Ты на кого сердишься? А сам сник, точно дом у тебя сгорел. Все переживаешь? Нытьем делу не поможешь.

Мне не хотелось говорить о своих душевных терзаниях. С Волги подул необычный для весны мозглый холодный ветер, вдали, у самого горизонта, разрасталась темная курчавая туча. Виктор, подставив ветру спину, левой рукой прижимал свои русые волосы, правой поддерживал в стоячем состоянии воротник шинели.

– Пойдем домой, – предложил он. – Сейчас легко можно простудиться. Сочинение еще не написал?

В общежитии было поразительно тихо, радио не говорило, ребята сидели за столом и за тумбочками и выполняли письменные задания. Гусакова не было, он, наверное, ушел в библиотеку, в читальный зал, с ним ребята перестали разговаривать. Я сел на свою скрипучую кровать, достал ручку, тетрадку и стал раздумывать, о чем же писать сочинение.

Выбор-то как будто большой, на всякие вкусы. Надо изобразить интересный случай из своей жизни, желательно взять его из только что прошедших каникул. Но у меня они прошли совсем неинтересно: лежал в постели, как Обломов, мечтал о подвиге, ждал писем из дома. И все. Правда, пришлось класть зубы на полку. Но какую идею вытянешь из моей голодовки? Велика важность: не заскулил. И никто бы из наших ребят не запищал. Вот когда я ехал в педучилище, то думал, что там встречу белоручек, которых буду обливать благородным презреньем и приучать к труду. Стал учиться и увидел, что никчемных неженок нет среди моих товарищей по общежитию. Многие из них белый хлеб считали лакомством, бегали в чиненых брючишках, в страдную летнюю пору вставали вместе с непоседливым солнышком, надев домотканые рубахи и брюки, в ступнях или опорках шли по холодной росистой траве искать лошадей, пасти коров и овец, косить, жать, возить снопы, убирать сено, делать то, что делали все крестьянские дети. И какая невидаль: несчастный Синицын голодал несколько дней. Может быть, это будет лет через двадцать удивительным. Не увидишь очередей, все будут есть вкусный ржаной или даже ситный без всяких примесей. И у меня наступит не жизнь, а мечта: захотел вкусных баранок – купил, задумал сходить в кино – пошел, понадобились новые ботинки или рубашка – покупай, деньги есть...

О чем же писать? А если о том, как больше года назад, ранним темным утром, я один-одинешенек отправился в школу и так испугался, что душа в пятки ушла. Накануне волки растерзали Узная на окраине деревни, остались от него только кости да ошейник, разорванный надвое. Я уходил все дальше от деревни в необъятную ночную бездну, и меня все больше беспокоило, если честно признать, страшило предчувствие встречи с каким-то опасным испытанием. Очень темно, так темно, что дорогу можно отыскать только ногами. Чем ближе к лесу, тем все отчетливее мне казалось, что кто-то идет следом за мной с недобрыми намерениями. Я остановился, обернулся, до боли в глазах вглядывался в немую зловещую темноту, но ничего не увидел. Снова пошел. И снова острое, леденящее мозг ощущение какой-то надвигающейся беды начинало сковывать меня. Черт знает что! Никогда так не бывало! А ведь не раз ходил ночью по этой дороге.

Вот здесь я и Гришка напугали девок из нашей деревни. Они, по-праздничному наряженные, шли на вечеринку в Змеево. Дело было зимой, темнело рано. Пока девки собирались вместе, мы, опередив их, быстро домахали до леса, вывернули свои шубы – мехом наружу, надели их на себя и стали поджидать гулен. Они беспечно шли по хорошо накатанной дороге, распевая протяжные песни. Веселый круглый месяц светил вовсю и, казалось, ободряюще подмигивал нам. Когда девки подошли к лесу, мы на четвереньках вышли из него и с глухим сердитым урчанием двинулись им навстречу. Что тут было! Никак не думали, что взрослые могут так испугаться. Девки дико завизжали, заорали не своим голосом: «Мама! Караул!» – и с истошным криком стремглав бросились бежать назад. Громче всех голосила Маня, сестра Гришки, она, начав отставать, кричала: «Да обождите-е-е, обождите!» На такое, признаться, мы не рассчитывали...

Не так давно я пугал здесь девчат, а теперь самого меня кто-то все больше страшит. Встретиться со стаей волков зимой опасно. Но, кроме волков, я еще кого-то боюсь. Кого же именно? Неведомую нечистую силу? Я люблю лес, с удовольствием хожу по нему днем, но ночью он фантастически изменяется. Покрытые пышной снежной бахромой ели кажутся живыми существами, скрывающими злых духов. Саженные пни с высокими белоснежными шапками похожи на сказочных колдунов. Разумеется, я не верю в чертей, ведьм и леших, хотя об их удивительно коварных проделках слышал немало рассказов от деревенских женщин, собиравшихся у нас прясть лен в долгие зимние вечера.

И все же я прислушиваюсь к каждому шороху, до рези в глазах напрягаю зрение, стремясь вовремя обнаружить таинственного врага. За каждым новым поворотом извилистой дороги открываются странные картины, вселяющие безотчетный страх своей необычной диковинно-пышной ночной красотой. И в такое жуткое время, в таком мрачно-торжественном зимнем лесу мне на миг могло показаться, что в нем и правда бытуют неестественные существа. Стой! Что это такое? Какой-то огромный дядя, одетый в белый полушубок, зло оскалив длинные зубы, медленно шевелит правым рукавом. Я застыл в нерешительности, не зная, что делать. Идти назад? Но он в два счета догонит меня. А недоброе чудовище стало медленно приближаться ко мне... И зачем я пошел один!.. Недалеко отсюда тот самый перекресток дорог, где, по рассказам старших, в былые времена часто чудилось, где двухголовый змей с двумя красными гребнями неистово преследовал моего прадедушку, он спасся только тем, что бросил ему свой новый армяк, который змей моментально разорвал на мелкие кусочки. Чудовище как будто остановилось, даже назад отодвинулось. Но сколько же можно стоять? Что будет, то и будет. Пойду. Прежде смерти не умрешь. Ну и дурачина же я! Чего испугался! Стыдно людям будет признаться. И правду говорят: пуганая ворона и куста боится. Так сильно напугавший меня великан оказался обыкновенной молодой елью.

Вот встретишь волков – не будешь стоять да раздумывать, сразу все бабушкины сказки вылетят из головы. Я напряженно всматриваюсь в ночную даль, когда дорога становится более или менее прямой. Время от времени оглядываюсь назад: начинает казаться, что голодные волки бегут по моему следу. Несколько раз будто бы даже видел мерцание волчьих глаз, тогда я намечал себе дерево, куда можно было бы забраться в случае беды. Но волчьего воя не было слышно, мерцание исчезало. Я все ближе подхожу к самому мрачному, самому жуткому месту. Летом там, в сырой низине, держится большая лужа, неприятно пахнет гнилой сыростью и прелыми травами, миллионы голодных комаров нещадно преследуют людей. Богатырские ели с обеих сторон стискивают узкую петляющую дорогу своими густыми зелеными ветвями, низко наклоненными к земле. Даже в погожий полдень не пробьется долу солнечный луч. И совсем уж непосильно это для слабого отраженного света луны.

Я не любил, а по правде сказать, больше всего боялся этой низины: именно тут восемь лет назад был кем-то задушен и привязан к елке председатель сельсовета. Днем это место, если шел один, я проходил настороженный, готовый к чему-то нехорошему, обычно с песней «Шагай вперед, комсомольское племя...» Она помогала мне преодолевать страх.

Сегодня, ранним темным утром, я не решился здесь запеть. Тишина, жуткая тишина. Такая тишина, что слышно частое-частое биение моего сердца. Только сухой снег некстати громко скрипит под моими подшитыми валенками, и этот предательский скрип заполняет весь лес. Да порой деревья недовольно трещат от мороза. Руки в варежках мерзнут, пальцы беспрерывно сжимаю и разжимаю, но это мало помогает. Начинает больно щипать кончик носа и щеки. Надо растирать их, иначе отморозишь. Холоднее стало, что ли... Лес стоит сплошной стеной, неясный смутно-белый снег неуловимо переходит в мрачно-темный. Глаза болят от напряжения, под мышками проступил пот, в груди покалывает ноющий холодок. Вот там, за поворотом, дорога будет прямей, лес немного раздвинется, и выглянувшая наконец из облаков луна пробьется своим беспомощным светом на эту угрюмую землю. И все же спешить не хочу, я не покажу невидимому врагу, что его боюсь, нет, пойду нарочито медленно. Вдруг ужасный, неестественно-громкий крик пронзительно прорезает лесную темноту:

– Помогите! Убивают! Убивают! Помогите! – Мороз прошел по моей коже, я словно бы оцепенел и не мог сделать ни одного шага. А спереди, приближаясь ко мне, неслись душераздирающие крики. Кто-то громко застонал и жалобно запричитал.

Сумев пересилить страх, я медленно пошел вперед, обреченно ожидая, что вот-вот со мной случится что-то ужасное. Лес продолжал странно кружиться вокруг меня. Вдруг странный стон и причитания стихли. Подошел к чертову перекрестку, откуда кричали, – и никого, решительно никого там не увидел. Может быть, бандиты где-нибудь за деревьями затаились?

Только через две недели я узнал, что напугала меня сумасшедшая тетя Поля из Горшкова. Она убежала из дома, и ее, настигнув в глухом лесу, увели в деревню родственники. Я не раз вспоминал то памятное утро и, оценивая свое поведение, пришел к нелестному для себя выводу: трусоват я, панически испугался сущей ерунды, и это тогда, когда на фронте, на Карельском перешейке, молодые ребята, не зная страха, отважно шли навстречу зловещему огню и металлу. А я лишь в бесплодных мечтах выгляжу героем... Мои раздумья прервал ломающийся тенорок Баринова, перескакивающий на высокие визгливые ноты:

– Друзья! Я не могу сидеть в пустынном безмолвии. Это несусветная дикость. Я пишу такое ажиотажное сочинение, которое будет вскоре известно всему несчастному миру. И все же я сомневаюсь, выйдет ли из меня толк, если я изберу путь писателя.

– Толк из тебя выйдет, а бестолочь наверняка останется, – пробубнил Примак.

– Прошу не перебивать меня затасканными остротами. Я познакомлю вас сейчас с божественным произведением. Итак, начинаю читать свою талантливую нравоучительную повесть на тему «Как я стал совершенно глупым и кристально честным».

– Глупым – поверю, а в твоей честности даже осел станет сомневаться...

– Болван, ты не понимаешь, что такое ум и что такое честность. Ты несчастный человек, если думаешь, что умницы и честные живут лучше подлецов и дураков. Сколько гениальных людей умирало в нужде, а сколько тупиц безмятежно блаженствовало! Не отвлекайте меня! Слушайте, мое бессмертное сочинение: «Сердце сладостно, ярким пламенем затрепетало, когда я выехал из...»

– Перестань, балаболка несчастная! Сам дурака валяешь, и нам не даешь заниматься.

– Только тебе, Витюньчик, прощу эти крайне дерзкие слова и оставлю их без последствий. Я торжественно замолкаю.

– Давно бы так. Пора научиться говорить нормальным языком. Без кривлянья. А то похож на шута горохового.

Тут у Баринова изменилось настроение. Его конопатое лицо стало хмуро-серьезным.

– Дорогие друзья! – обратился он к нам. – До каких пор мы будем терпеть несносное самоуправство Карасева? – И, повернувшись к снисходительно улыбающемуся Виктору, он нарочито грозно приказал ему:

– Ответь, по какому праву ты нахально властвуешь?

– Мели, Емеля...

Баринов, сжав свои маленькие кулаки, вдохновенно, как на большом митинге, заговорил:

– Господа мушкетеры! У презренного Карася получается, что он один выражает мнение всей нашей комнаты. Я не могу мириться с этим. Мы сейчас законно решим, говорить мне или замолчать. Решим голосованием. Так вот, друзья, я хочу оторвать вас от ужасно скучных сочинений и рассказать, какими вы будете через двадцать лет.

– Надоел ты со своей болтовней, как горькая редька.

– А много тебе времени надо?

– Торжественно объявляю: пять минут. Итак, кто за то, чтобы дать мне слово на целых и неприкосновенных пять минут, прошу поднять руки. Не стесняйтесь, веселее поднимайте. Все «за», кроме Карасева и Синицына. Их можно не принимать во внимание. Они просто презренные трусы, боятся узнать свое ужасное будущее.

– Ох, и пустомеля же ты.

– Заохал? Говорить-то нечего? Сейчас я расскажу всю правду и неправду, что с вами доподлинно будет и чего никогда не будет. С кого начинать?

– Как с кого? Конечно, с себя!

– Я, как вам известно, человек мужественный. Начну с себя, если на то воля народа. Кем, вы думаете, будет Баринов через двадцать лет?

– Клоуном в цирке.

– Умная у тебя, Витя, голова, да дураку досталась.

– Артистом в погорелом театре.

– Тоже глуп, как пробка.

– Захудалым учителем в задрипанной школе.

– Ни на грош фантазии, ни капельки романтики.

– Продавцом пива.

– Меня тошнит. Знайте, безмозглые пижоны: я буду капитаном дальнего плавания на торговом корабле-великане.

– Скажи, пожалуйста, – любезно начал Виктор, – а в помощники себе на пароходе ты выберешь тоже лентяя?

– Я о тебе был лучшего мнения. Скажи, недогадливая твоя голова, если мой помощник будет лодырем, то кто же поведет корабль? Лентяев на корабле я не потерплю, вполне достаточно будет одного. Представьте, каким мировым красавцем стану я: мои волосы почернеют под тропическим солнцем, веснушки, как по команде, исчезнут. Я буду красивым и стройным, как Гусаков. Одет буду в великолепную морскую форму. Отличный черный костюм, брюки клеш, подметаешь пыль, когда идешь, ботинки шик-блеск, фуражка – посмотришь – и глаза от зависти лопнут. Я буду бороздить моря и океаны, увижу все страны мира, самые красивые города на свете. Однажды приеду в родной Кашин и страшно удивлюсь: какой он маленький и грязный. Скучая от безделья, пойду по тихим улицам, а за мной девчонки гурьбой...

– А обернешься – ни одной.

– Прошу не мешать. Подхожу к газетному киоску, покупаю газету, и, представьте себе, на меня смотрит как будто знакомый человек. Уж не Виктор ли? Но почему шея у него не такая уж длинная и руки как будто покороче? Э-э, да он приподнял плечи, потолстел... Он самый и, черт возьми, он – депутат Верховного Совета, директор средней школы, так гласила надпись под портретом. Недолго думая, я махнул к нему в село.

– А почему он именно в селе будет работать?

– Не знаешь? А кому он нужен в городе? Приезжаю к нему – и кого я вижу? Степенного, подтянутого и еще стройного мужчину, в темных волосах седина. Серые глаза не такие, как сейчас, скучные и строгие, и скулы добрее. Говорит он по-прежнему медленно и вразумительно. На нем хороший, отлично выглаженный костюм. Жители села с ним почтительно раскланиваются, снимая шапки. Никак не пойму, как из такой зануды, – Баринов презрительно показал на Виктора, – получился стоящий человек и хороший учитель. Школа у него в большом саду, чистая, светлая, просторная. Знакомит он меня со своей женой. И кого же, вы думаете, я встречаю? Галю Гаврилову!

– Рано же ты стал засорять мозги всякой ерундой!

– Почему обязательно Галя? А как же Гусаков?

– Откуда я знаю, почему. Поставьте себя на мое место. Как вы, олухи небесные, будете отвечать на такие глупые вопросы. – Баринов почесал голову, подумал немного и задумчиво продолжил: – Как Галя стала женой Виктора, понять невозможно. Парень он что надо. А вот внешность у него не того. Вы сами прекрасно знаете: все девчонки ужасные дуры. Что их больше всего привлекает в парне? Яркие перья, потому они и бросаются на красивых и сильных. По скудости своего ума они не понимают, что у нашего брата, вот, например, у меня, может быть, и не фасонистая внешность, зато ужасно красивая душа, а в характере силы больше, чем в гусеничном тракторе. И Галя втюрилась не в Виктора, как должно бы быть, а в Гусака и вышла за него замуж. А потом раскусила, что это за гусь, и ушла от него. Ей некуда было деваться, ну наш Карась и стал рыбой на безрыбье. А так бы она за него ни в жизнь не пошла. И вообще, если говорить чистую правду, никогда она не пойдет ни за Витю, ни за Гусака. Галя мне не будет давать проходу. Страсть, как будет за мной ухлестывать. Не верите? Бьюсь с любым об заклад. Могу заложить всю свою честь и все свое состояние. Красивая форма будет творить чудеса!

– Свежо предание, а верится с трудом!

– Вряд ли найдется такая дура, чтобы гонялась за Ваней.

– Может быть, какая-нибудь уродина. То ли рябая, то ли хромая...

– Вернее всего, немая.

– Смейтесь! Хорошо смеется тот, кто смеется последним! А знаете, как Галя меня чудесно встретила! Аж бросилась мне на шею и расцеловала.

Примак не утерпел и вставил ему шпильку:

– Ваня, так же, как и в пятницу, она тебя расцеловала? – Тут Баринов совершил промах: невольно взялся за щеку, по которой Галя его хлестко ударила. Ребята засмеялись, а Виктор с ироническим сочувствием спросил Баринова:

– Что, все еще больно? – Ваня тяжело вздохнул и спокойно объяснил:

– Галя определенно ко мне неравнодушна. Потому и дернула меня. Собственно, она меня ударила так, для приличия. Если бы никого в классе не было, она с восхищением сказала бы: «Молодец! Мировой парень! Люблю смелых!» А тут случилось при всем классе. Надо же фасон держать. Девчонки страсть не любят тихих и смирных, таких, как Синицын, который их боится сильнее, чем они мышей. Вы же, как я посмотрю, ужасно мелочные. Надоели вы мне. Расскажу сейчас о нашем самовлюбленном Гусаке и баста, буду нем, как рыба. На коленях станете упрашивать что-нибудь рассказать – все равно вам шиш покажу. Так вот наш Гусак станет большим начальником. Вот как незаконно может получиться. Приду к нему в роскошный кабинет, развалюсь в кресле, а он мне небрежно, сквозь зубы, процедит: «Что вам от меня нужно?» «Ничего мне от тебя не нужно. Я только хотел сказать, что ты не Гусак, а большая свинья: старых товарищей не узнаешь». Сначала он возмутится: как это можно с ним так бесцеремонно обращаться, но потом снизойдет до нормального разговора, начнет меня узнавать: «Ах, это Вы, Баранов». «Не Баранов, а Баринов. Мы с тобой вместе в одной школе три года учились. Да в Кимрах, в педучилище, три года сидели на одной парте». «Вспоминаю, вспоминаю. Знаете, столько много работы. Помощников много, а доверить по-настоящему никому нельзя. Все приходится решать самому. Учеба в Кимрах мне плохо запомнилась. Там не было стоящих ребят. Карасев? Депутат? Это он был с длинной шеей, как у жирафа? С длинными, как у зайца, ушами? Не может быть. Или, знаете, выдвигают случайно. Нужно кого-то выдвинуть обязательно из низов. Попался на глаза однажды начальству – и выдвинули. Синицын? Такой маленький, коренастый, тихенький, ходил в огромных ботинках? Это ведь он ловко обманывал преподавателей? И он блестящий математик? Повезло. Никак не думал».

Баринов развел руками и с печальной миной на лице закончил рассказ о Гусакове:

– Хватит об этом черном человеке.

– Почему он стал черным? – перебил его Примак. – Ты рисовал его бурым.

– Эх ты, колокольня недогадливая. То было сто лет назад. Все течет, все изменяется. Гусак в последние дни так здорово почернел, что смотреть на него не хочется. Никуда от этого не денешься. Время мое истекло. Пора закрывать занавес. Прошу в знак глубокой признательности отблагодарить меня бурными, долго не смолкающими аплодисментами.

Баринов с подчеркнуто серьезным видом первый захлопал в ладоши, все его дружно поддержали, но он театрально вытянул вперед руку и устало сказал:

– Мне, друзья, сегодня ужасно грустно. Очень больно разочаровываться в своих лучших товарищах. Я считал Виктора бескорыстным человеком, самым честным. А смотрите, что получается. Он не хотел давать мне слова, боялся, что я нагорожу про него много разной дряни. А теперь, когда я наговорил ему три короба приятной чепухи, он мне аплодирует. Лучшие люди земли на глазах портятся и погибают! У меня все, пишите свои дохлые сочинения, дайте волю своей хилой фантазии! Я навеки замолк!

Шел день за днем, а меня все не покидали тоскливые размышления об отце. Сколько он мечтал учиться, уехать в город – и ничего не вышло. В чем же смысл его жизни? Сколько раз я осуждал отца, гневно возмущался его поведением, а ведь он намного лучше, мудрее, чем я думал о нем. Странно получается: больше живешь, больше узнаешь – и тебе кажется, что твои родители становятся умнее. А ведь в действительности ты сам начинаешь лучше разбираться в жизни.

Я подумал, что людям старшего возраста, родителям, намного проще понять детей, они сами были такими, сами радовались тому новому, неизведанному, с чем впервые сталкивала их жизнь, сами страдали от обид и невзгод, какие выпадают на долю младших. Нам же намного труднее, больше того, подчас невозможно верно осознать, оценить жизнь своих родителей: мы не были взрослыми, не знаем, как они себя чувствуют, как думают, что особенно сильно их тревожит, радует, что им кажется самым главным в жизни. Так мог ли я быть беспристрастным, до конца справедливым судьей своему отцу? Видно, есть некая правда в словах: «вырастешь – поймешь», «подрастешь – узнаешь» и, может быть, даже в заключении: «не твоего ума дело». Как я смертельно обиделся на отца, когда он побил меня, и это навсегда запомнил. А сколько хорошего он сделал мне – об этом я никогда и не думал, получается, что это, мол, само собой должно перепадать нам от родителей. Почему же я наказание помню, а доброе не замечаю? Не только взрослых, самого себя порой не поймешь. Сегодня думаешь так, удивляешься своей мудрости, а завтра веруешь в другую истину, послезавтра захватывает третья правда. Почему я такой непостоянный? Как хорошо тем, у кого есть цельность, ясность, устойчивость, кто не шарахается из стороны в сторону, кто до конца последователен во всех своих поступках. Когда же, наконец, все это придет ко мне? Чем больше взрослеешь, тем больше узнаешь, чем больше начинаешь понимать, тем сложнее, удивительно многозначнее встает перед тобой мир...

О своем горе я ничего так и не сказал ребятам, не было сил пока об этом говорить. Нужно было, чтобы внутри что-то перегорело, чтобы сердце перестало так болезненно сжиматься. Чтобы не скиснуть, меньше растравлять себя мрачными мыслями, я решил как можно меньше быть одному. Иначе сдохнешь от переживаний.

После обеда пошел на музыкальные занятия. Обычно мы стояли правильной лесенкой: первый – невозмутимый скептик Примак, получивший за свой рост прозвище «Колокольня», второй – Карасев и третий, самый маленький – я. Крепко прижав подбородками скрипки, мы старательно пиликали надоедливые гаммы. Учила нас Евдокия Сергеевна, маленькая, сухонькая старушка с потерявшими живость бесцветными глазами. Она не могла слышать фальшивые звуки, от них ей становилось дурно: она плотно затыкала уши и громко, с показной строгостью кричала:

– Кто? Кто соврал? Пусть идет ко мне. Я его за уши оттаскаю. – Затем, со скупой доброй улыбкой спрашивала: – Что? Испугались, что я за уши буду драть? То-то. – Потом успокаивала: – Вы не бойтесь. Я не больно буду таскать. Только чуть-чуть попугаю.

Когда сегодня мы заняли свои места, Евдокия Сергеевна посмотрела на нас и с удовлетворением отметила:

– Какая хорошая лесенка! Сей-ча-ас, – начала она протяжно вытягивать из себя привычные фразы, – я сажусь за рояль, буду играть гамму. Вы будете играть вместе со мной. Выучили? Смотрите. – И она резко ударила по клавишам. Следом за нею запищали, задребезжали, заныли, заскрипели, запели наши непослушные скрипки.

Лицо у Виктора было такое сосредоточенное, что могло показаться: от того, правильно ли он возьмет ноту, зависела вся его дальнейшая судьба. «Вот чудак, – с удивлением подумал я. – Зачем себя по пустякам истязает?». Самому же мне опять не повезло: не смог сосредоточить внимание на нотах и невольно взбаламутил нестерпимо серьезную обстановку на уроке тем, что вместо могучего мужественного «до» взял пискливое «си». Рояль сразу замолк. Евдокия Сергеевна зажала уши.

– Ой, убили! Без ножа зарезали! Кто так безбожно врет? – сердито нахмурившись, строго спросила она.

– Я, – с тупым спокойствием признался я.

– Ты? Вот я тебя сейчас оттаскаю за уши. – Евдокия Сергеевна с угрожающим видом, вытянув правую руку вперед, подошла ко мне. – Испугался? Почему не выучил урок? Почему не знаешь, где взять «до», а где «си»? Это же чудовищно. Ах, ты негодник. Сейчас уши у тебя будут красными. Милый мой, а чего ты такой бледный? Может быть, не выспался? Ах, ты, мой бедняга. Тебе надо отдохнуть. Нет, ты определенно нездоров. Я тебя отпускаю с занятий. Я ничего не хочу слушать. Не пререкаться. Сначала походи на свежем воздухе, а потом в постель. Ах, какой он бледный!

Так неожиданно для меня закончился этот урок. Виктор пришел с занятий недовольный и сразу же стал выговаривать мне:

– И надо тебе было созорничать. Небось не маленький. Выбил из колеи старушку. Весь урок жалела тебя.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж – 20 000 экз., объем – 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com
.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.