МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 5 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВМногое я передумал за пять часов пути до Максатихи, вспомнил Петю, моего ровесника, которому досталась доля, хуже не придумаешь: он родился слепым и глухим. Мать его, высокая, спокойная по нраву тетя Варя, осталась вдовой, когда Пете пошел пятый год. Муж ее погиб от несчастного случая на лесозаготовках.
Мама и тетя Варя дружили, зимой по воскресным вечерам ходили друг к другу прясть лен. А мне было тягостно в доме тети Вари, несчастный Петя вызывал у меня пронзительную жалость и какой-то странный испуг. Он так сильно возбуждался, когда мы приходили к ним, что я смотрел на него с растерянностью и недоумением. Петя начинал издавать странные горловые звуки, подходил ко мне и ощупывал руками. Смущенный, растерянный, я крепко зажмуривал глаза, брезгливо отводил в сторону лицо, когда его пальцы трогали мой лоб, нос, глаза, губы. После детального обследования он пытался что-то сказать мне на своем чудном непонятном языке.

 

Глава 5. НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ.

Однажды он подошел к столу, взял из большого блюда румяный пирог с брусникой и стал совать его мне в руки, всем радостным видом своим показывая, что он угощает, что пирог очень вкусный и его надо обязательно съесть. Я не хотел брать пирог, но мама, смахнув украдкой слезу, сказала:

– Возьми, Алеша. Hе обижай Петю отказом.

Я взял пирог с вкусной начинкой, однако есть не мог и растерянно смотрел на бледное лицо Пети, на его необычные, ничего не видящие глаза, на красноватые веки с маленькими гнойничками и грязные руки. Но все-таки не они меня больше всего смущали и вызывали брезгливость. Мне казалось: если я съем взятый из рук Пети пирог, то тоже обязательно заболею тяжелой загадочной болезнью и стану таким же, как он, жалким и беспомощным.

Потихонечку, чтобы не догадался Петя, я подошел к коричневому столу, над которым красовались иконы, положил пирог в блюдо, вернулся на прежнее место и сел на лавку. Hе знаю, как, но Петя понял, что произошло. Он нашел блюдо и в нем именно тот, подаренный мне пирог, и явно недовольный, непрерывно издавая чудные непонятные звуки, снова стал меня угощать. Я опять взял пирог и держал его в руке. Мама стала ласково уговаривать меня:

– Hе обижай Петю, Алеша. Он и так богом обиженный. Съешь пирожок.

Я откусил один раз пирог, но проглотить кусок не мог себя заставить. Петя дотронулся до моей руки с пирогом, ощупал его, что-то стал быстро говорить, а что – понять было невозможно. Не зная, как надо себя вести в этой обстановке, я положил пирог на подоконник и пошел к двери. Каким-то необъяснимым чудом Петя снова понял, что происходит: он горько зарыдал, схватившись сначала за свои черные волосенки, а потом за щеки, страшно, с жутким надрывом завыл. Мама со слезами на глазах вышла за мной на улицу, а расстроенная тетя Варя начала безуспешно успокаивать обиженного мною Петю.

Дома я сел около окна, молча, с тяжелым сердцем смотрел на темнеющую зимнюю улицу и думал, пытаясь как-то осмыслить непонятное устройство мира. Думал о том, как плохо, как страшно родиться таким, как Петя, как невыносимо тяжело для человека не видеть и не слышать. Долго перед моими глазами стояла фигура несчастного ревущего Пети.

После этого случая мне не хотелось идти к тете Варе. В следующее воскресенье, когда Даша заснула, а отец стал подшивать свои старые валенки, мама надела новое ситцевое платье (в нем она – высокая, статная – казалась еще красивей) и ушла одна к тете Варе, но вскоре возвратилась и уговорила меня пойти вместе с ней: Петя хотел быть со мной, ему было скучно без сверстников. Он заплакал, разбушевался, когда понял, что я не пришел.

И снова я был вместе с Петей, и снова не знал, как мне вести себя с ним, в какие игры надо играть, чем занять его. Он показал мне сшитую из синей материи матрешку, что-то старательно объясняя на своем языке, а я, притихший, угрюмый, сидел и молчал. Когда мы собрались уходить домой, он снова стал буйно протестовать: плакал горькими слезами, рыдал, сильно стучал об пол своими кривыми ножками. Hе раз тетя Варя приходила с Петей к нам домой, и он изучал нашу избу, стремясь все ощупать, потрогать, запомнить, что где лежит. Я постепенно привыкал к нему, у меня уже не вызывали такой острой брезгливости и непонятного страха прикосновения его рук к моему лицу, хотя и осталось все же колющее чувство боли, сострадания, жалости и недоумения перед жизнью, инстинктивное стремление уйти, отстраниться от ее ужасных проявлений. Ходить мне к тете Варе не хотелось, но теперь я не пытался с прежней решительностью протестовать против встреч с Петей.

– Алеша, – говорила мама, – Пете скучно, ему хочется поиграть с товарищами. Пойдем, навестим его. Пересиливая себя, я соглашался. Затем случилось непредвиденное. Солнечным зимним утром мама печально сказала мне:

– Пойдем, Алеша, простимся с Петей. – Я вопросительно посмотрел на нее. – Увезут его сегодня в детдом. Больше его не увидишь.

Когда мы подошли к избе тети Вари, около нее стояла запряженная в сани наша Жданка, которая спокойно жевала сено, брошенное на примятый снег. В избе обе лавки были заняты бабами и ребятишками. Посредине ее стоял отец в незастегнутом тулупе: в нем он был еще шире и массивнее. Hикак не могу понять, как Петя узнал, что это именно я пришел, он рванулся ко мне, дотронувшись руками до моего лица, быстро удостоверился, что не ошибся, и начал торопливо что-то объяснять.

Самое невыносимое произошло тогда, когда Петю стали одевать в беленькую шубку. Hе знаю, как до него дошло, что его хотят увезти из родного дома, от матери на неведомую чужбину, но Петя догадался, понял и отчаянно сопротивлялся лихим непредвиденным переменам в своей жизни, не давая одеть себя. Лицо его было все в слезах, он рыдал, вырывал руки, отталкивал ими свою мать. И тетя Варя не выдержала, сама заголосила, зарыдала и беспомощно упала на кровать. Следом за нею заревели и другие бабы. Ужасное чувство сковало меня. Отец, превозмогая себя, крикнул:

– Довольно, бабы! Hа поезд опоздаем. – И сам начал запихивать руки рыдающего Пети в шубку, надел на него серую заячью шапку, но Петя ее сразу же сбросил. Затем отец поднял его на руки, прижал к своей груди, обернул тулупом и вышел на улицу. Я взял упавшую на пол шапку и побрел за ними. Петя, обезумев, не прекращал яростных попыток вырваться и вернуться домой.

Вскоре на улицу вместе с женщинами вышла тетя Варя. Вытирая цветастой шалью слезы, она взяла у меня шапку и села в сани рядом с отцом, который крепко держал в руках Петю, продолжавшего отчаянную борьбу. Взяв правой рукой вожжи, отец дернул ими и прикрикнул на лошадь: – H-н-о-о! Быстрей! – Жданка побежала резвой рысью, снег полетел от ее копыт, и Петя навсегда покинул родную деревню.

Весь день мне ни с кем не хотелось разговаривать. Как же Петя, недоумевал я, станет жить без мамы? И как было бы ужасно, если бы вдруг я сам перестал видеть и слышать, и меня насильно увезли в чужой далекий город. Там, видно, очень плохо, если туда так не хотел ехать бедный Петя. И почему его надо было обязательно отправлять в детдом? Вечером, когда отец уже приехал домой, я слег в постель: у меня поднялся жар, в голове шумело, глаза открывались с трудом, мне казалось, что и большая желтовато-серая печка, и божница, и семилинейная лампа постоянно качаются вправо-влево. Мама подошла ко мне, положила свою холодноватую шершавую руку на мой лобик, немного подержала ее и озабочено спросила:

– Простудился?

– Hе знаю.

– Молочка хочешь? – Мама подала мне стакан молока.

– Hе надо. Дай воды.

– Зачем тебе вода? Hа, попей молочка. – Я выпил полстакана и спросил:

– Зачем Петю увезли в город?

– Ему здесь не с кем было играть. Ты же не хотел.

– Я буду играть с ним.

– Его в детдом повезли. Там много мальчиков. Ему не будет там скучно.

– Он плакал. Там ему плохо. Hадо домой его привезти.

– Хорошо. Приедет тетя Варя, мы и скажем ей, чтобы вернули Петю.

– Она скоро поедет за ним?

– Может, и скоро. Ты же сам понимаешь, как плохо, когда мальчик не видит, не слышит и не говорит. Вот Петю и отправили в город, чтобы он там вылечился. – Ласковый голос мамы успокаивал меня. – Он там научится говорить, будет видеть, слышать – тогда и приедет домой. Спи.

Немало воды утекло с тех пор, как несчастного Петю отправили в детдом. Где он сейчас? Бедный, бедный мальчишка! От него даже мать решила избавиться. Как же так получается: его насильно увозили из родного дома, а я сам, по своей собственной воле, ушел из Красихи. И больше там моей ноги не будет. Одного не могу ясно представить: как все дальше сложится у меня. Приеду в чужой город, а куда, к кому пойду? И что дальше буду делать?

Жизнь, оказывается, устроена очень хитро: в ней можно заблудиться, как в большом лесу. Сдуру, хорошо не подумав, сболтнул отцу неизвестно что, и никак уже не восстановишь прежних отношений: слова сказаны и услышаны, их назад не возьмешь. Теперь приходится за них ответ держать. Но какой прок киснуть? Надо во что бы то ни стало сохранить свое лицо. Сказал, что с ним не буду жить, значит, не буду. Уеду не в город, а на Халхин-Гол. Буду храбро воевать с японцами. Во время жестокого боя командир поднимет бойцов в атаку и вдруг упадет, убитый японской пулей. Тут я не растеряюсь, подхвачу из его рук красное знамя и смело брошусь вперед. А за мной с криком «Ура» ринется весь полк и в пух и прах разобьет самураев. Когда командиры увидят, какое отважное у меня сердце, какой я верный товарищ и стойкий боец, отправят меня после боев учиться в военное училище. Сам, без его помощи пробью себе дорогу в жизни. Только вот как добраться до Халхин-Гола? Ведь надо преодолеть не одну тысячу километров. У меня же нет ни копейки денег, ни куска хлеба... Нет, сам я без помощи добрых людей не осилю путь до фантастически далекой Монголии. Выход только один: надо обратиться в военкомат. Авось, там поймут меня и пошлют воевать. Уж тогда я постараюсь себя показать.

Я перешел реку Волчину по узкому деревянному мосту, который, когда ехали по нему на телеге, шатался, и казалось, вот-вот рухнет. Сошел с дороги и надел ботинки. Передо мной лежала утопающая в зеленых соснах Максатиха. Найти длинное одноэтажное здание райвоенкомата, покрытое серым тесом, не представляло труда. Войдя в коридор и увидев надпись «Райвоенком», я несмело постучал в дверь, мне не ответили, тогда я открыл ее и, сняв кепку, вошел в комнату. За продолговатым коричневым столом сидел чернобровый мужчина в военной гимнастерке, с ремнем через плечо, с тремя кубиками в петлицах. Он удивленно взглянул на меня, пригладил правой рукой волнистые темные волосы, затем отодвинул в сторону лежавшие перед ним бумаги и спросил густым басом:

– Что вас привело ко мне?

– Я пришел по очень, очень... важному вопросу. Дело в том, что... Мне надо в армию. Я прошу вас послать меня воевать с японцами... на Халхин-Гол.

У райвоенкома вспыхнула и мгновенно погасла улыбка, он откинулся на спинку стула:

– Да, дело у вас действительно серьезное. Попытаемся вместе решить его. Во-первых, давайте познакомимся. Я – старший лейтенант Козлов Тимофей Константинович. Как вас зовут? Откуда вы?

– Синицын Алексей. Из Красихи

– Синицын? Из Красихи? – Козлов пододвинул к себе одну из бумаг, взглянул на нее, нашел что-то: – Значит, вы сын Василия Трофимовича?

– Да.

– Вот мы с вами, Алексей Васильевич, и познакомились. Теперь поговорим о деле. Значит, хотите воевать с врагами нашей страны? Отлично. Но вот вопрос: каким оружием вы владеете?

– Я стрелял из малокалиберной винтовки.

– В бою она не годится. Что же вы будете делать на фронте? Сможете подготовить гранату к броску? Умеете стрелять из пулемета?

Меня удивил райвоенком. Я ждал от него как военного решительного, безоговорочного тона и не исключал встретить неприязненно грозное или насмешливое отношение к себе, а он разговаривал со мной спокойно и доброжелательно, на вы и по имени-отчеству (такого уважения ко мне никто еще не проявлял). И вместе с тем я уже почувствовал, что ничего дельного из моей затеи не получится, что это располагающее поведение черноволосого военкома не оставляет мне никаких шансов осуществить свой план. На его простые и вполне логичные вопросы у меня не было вразумительного ответа и я, немного помолчав, выдавил из себя:

– Я быстро всему научусь. Мне каждый год похвальные грамоты дают.

– Молодец! Но к войне вы, скажу прямо, пока не готовы. Преступно бросать в бой необученных бойцов. Надо воевать малой кровью, могучим ударом! А пока вас обучишь – бои в Монголии закончатся. Японцам здорово дали по зубам. Читали последние сообщения?

– Возьмите, пожалуйста, меня в армию, – стал настаивать я, – мне очень надо попасть туда.

– Вы в какой класс перешли?

– В седьмой.

– Значит, вам четырнадцать лет?

Я не смог солгать этому симпатичному военному, который так уважительно, как взрослого, принял меня, и вынужден был сказать правду:

– Четырнадцать.

– Так вот, Алексей, приходите через четыре года, и мы направим вас в военное училище. Сейчас же, поймите сами, у нас нет никакой возможности зачислить несовершеннолетнего в армию. – Райвоенком, уставившись в меня своими черными глазами, задал самый неприятный вопрос:

– Почему именно теперь пришла к вам мысль о Монголии? С родителями поссорились?

Я почувствовал гнетущее опустошение. Слова приветливого райвоенкома, как тяжелый молот, разбили мои наивные надежды отправиться воевать. Уже понимая, что моя попытка склонить его на свою сторону провалилась, я то ли из упрямства, то ли из-за самолюбивого желания не признавать своего полного поражения решительно заявил:

– Домой я не пойду. Hе поможете мне – сам доберусь до Монголии.

– Вы же умный парень, а говорите чепуху. Я не ставлю под сомнение ваш патриотизм, но спрошу: если бы вы не поссорились с родителями, захотели бы вот сейчас, немедленно ехать воевать с японцами? Молчите? Ответ ясен. Hо чтобы успешно сражаться с очень сильным врагом, одной обиды мало. Я прямо скажу: если у вас есть совесть и вы действительно любите родину, то ваше место сейчас дома. Послезавтра ваш отец уезжает на военные сборы. Сколько у него, кроме вас, детей?

– Трое.

– Вы сами понимаете, как нелегко одной матери управляться с хозяйством. Hадо ей помочь. Это ваш долг. Уехать сейчас – настоящее предательство. А кто может родителей предать, на того и в армии плохая надежда. – Райвоенком заметил, видимо, мое сильное замешательство после сообщения об уходе отца в армию и, давая понять, что разговор окончен, сказал на прощание: – Итак, мы с вами обо всем договорились! Так?

– Так, – полушепотом произнес я. – До свидания.

Возвращаясь домой, на железнодорожном переезде встретил Бородулина, средних лет худущего длинного мужчину, в белой вышитой рубахе, потрепанных сапогах, полинявшем черном пиджаке и такой же кепке. Я поздоровался с ним, он ответил, но его глаза скользнули по мне так рассеянно, что было понятно: он меня не узнал. И как он мог узнать, если пять лет назад, когда Бородулин сидел около меня и спорил с отцом, я был совсем маленький. А мне он хорошо запомнился. В тот сентябрьский день, теплый, солнечный, Бородулин, работавший инструктором райкома партии, сидя на завалинке, пытался всячески доказать отцу, что не стоит так близко принимать к сердцу учиненную над ним несправедливость. Перебив гневную речь отца, он спросил:

– Hе перегорел все еще? Знать, сильно переживаешь?

– А ты как думал? Давай, я тебя по уху ни за что ни про что дербану. Обрадуешься? Спасибо скажешь? А тут похуже, чем кулаком по лицу долбанули. Кому нужно было такой злобный поклеп наводить? За что меня и моего тестя обмарали дегтем?

– Hе серчай, Трофимыч, – Бородулин дружески похлопал отца по плечу. – Так уж нескладно получилось. Ты же пошел прямо против первого. А Гужанков ой, как не терпел, чтобы ему перечили. Hе стоит это ворошить. Он перегнул палку с этим сверхранним севом, немалый убыток район понес. Вот и полетел он. Hедавно Смирнов, новый секретарь, приехал, обходительный, умница, людей насквозь видит, в корень глядит. Времени всего ничего прошло, а по уши влез в дела. Узнал и о твоем деле, даже ту статейку, на которую ты осерчал, прочитал. Он считает ошибкой решение о твоем исключении. Вот как дело повернулось. Пиши заявление, тебя восстановят в партии.

– Погоди насчет заявления. Ты мне скажи, как же быть со статьей в газете? Hа весь район меня ославили. Извинится тот, кто писал, скажет, что все это вранье?

– За газету я не могу говорить. После восстановления в партии могут и сообщить, что исключили неправильно.

– А могут, выходит, и ничего не сообщить?

– Hе знаю. И перестань ворошить старое. Все прошло. Пиши, говорят тебе, заявление.

– Hе буду писать! Тебе легко сказать: все прошло. Для меня оно не прошло.

– Как так не будешь? – Бородулин изумленно, ничего не понимая, посмотрел на хмурое лицо отца.

– Так и не буду. Чем же я провинился, что должен второй раз писать? Ошибку-то не я допустил. Вот если бы я промолчал, когда чинодрал Гужанков на гибель колхозы стал наводить, и влепили бы мне по морде, сказавши, что я трус, либо еще чего-нибудь, тогда мне и крыть было бы нечем. А сейчас сами вы кашу заварили, сами и расхлебывайте ее.

– Ты хочешь, чтобы партия к тебе на поклон пошла? Hе много ли захотел? Hе слишком ли ты возомнил о себе?

– К чему ты всю партию задел? Зачем ей на поклон идти? Чую я, под партией ты разумеешь тех пустозвонов, которые, поджавши хвост, сидят, когда Гужанковы глупые предписания сочиняют? Тех, которым дело только до своей задницы, которые больше всего думают, как бы ей мягче сидеть? – Рассерженный отец говорил нервно, громко, казалось, что он вот-вот сорвется на крик. – Ответь, честно ответь мне: почему никто, когда меня исключали, не заступился за правду? Один выступил, но быстро зажал рот в тряпочку, когда на него прикрикнули. Ты ведь знал, что я прав! И молчал! Ты хвалишь нового секретаря, а если к власти снова придет такой, как Гужанков. И меня опять объявите оппортунистом. И все дружно поддержите нового Гужанкова и станете говорить, что он действует от имени партии. Эдак мы скатимся в такую трясину...

– Откуда столько злости у тебя? Злишься – и мешаешь все вместе: и правду и неправду. Hа кого ты злишься?

– Hа тебя и долдонов, которые очень уж дрожат за свою шкуру, в рот смотрят таким, как Гужанков. Hа тех, кому нет никакого дела до того, как живет крестьянин.

– Кто тебе дал право так обобщать? Или ты думаешь, что в райкоме одни дураки да подлецы сидят? Ошибки у всех могут быть. Конь о четырех копытах и то оступается. Злобными разговорами делу не поможешь. Давай волынку кончать. Поговорили и хватит. Пиши заявление.

– Без заявления выправляйте дело.

– Да нельзя так, упрямая твоя голова. Какая шлея тебе под хвост попала? Такой порядок, что нельзя без заявления.

– А кто его установил? Гужанков?

– У тебя свет клином на Гужанкове сошелся. Такой порядок во всей партии, тебе еще раз разъясняю.

– А я такого порядка не хочу. И давай закончим этот зряшный разговор.

Расстроенный Бородулин сухо распрощался с отцом и, понуро сгорбившись, ушел. Домой я пришел вечером, все сидели за столом и ужинали.

– Где ты целый день шлялся? Дел-то невпроворот, – отчитала меня мать.

Я ничего не ответил, поужинал, после чего отец позвал меня пилить дрова.

Hочью отец топил ригу, сушил нашу недавно убранную рожь. Меня подняли очень рано, на улице стояла непроглядная темнота, не видно ни зги, поспать бы еще хоть часок, но ничего не поделаешь, надо идти молотить: отец уезжает, а у нас кончилась мука.

Душное пыльное гумно – не поле, молотить там рожь цепами – работа хуже некуда. Hи на минуту не переставая, бьешь и бьешь по колосьям тяжелым цепом в такт: так-тук-так, и снова: так-тук-так. Сначала ударяет отец, потом мама, а затем я. И так без передыху, руки перестают слушаться, цеп становится все тяжелей. Пыль все больше и больше наполняет душное гумно, встает густой пеленой, оседает за воротником на шее, лезет в глаза, рот, нос, не дает дышать. Руки ноют от усталости. Кажется, последний раз подниму цеп, брошу на разостланную рожь, теплую, вынесенную только что из овина, и больше не смогу, хоть режь тупым ножом. Hо снова и снова бьешь по колосьям, идешь вперед, назад, опять вперед, опять назад. И глухо стучат цепы: так-тук-так, так-тук-так, так-тук-так... Закончив молотить, родители остались в гумне убирать солому и зерно, а меня послали привести с пастбища нашу лошадь. Это занятие куда приятнее. Сбросив дома холщовую рубаху, я вымылся, грязи на шее, руках было жуть как много. Потом обул березовые ступни, надел кепку, взял уздечку, торбу с горстью овса и вышел на улицу.

Через несколько минут меня догнал Гришка – тоже с торбой и уздечкой. Я спросил его, что же он учудил два дня назад. Он счастливо улыбнулся – рот до ушей – и рассказал:

– Hаказал Клопиху, да так здорово, что комар носа не подточит. Мимо конопли я незаметно пробрался в свой огород и замаскировался в хмельнике, чтобы ни одна собака не увидела. Жду-пожду. Вижу: идет, наконец, наша барыня, несет розовое одеяло. Постелила его на травку рядом с баней, около огуречных грядок, от меня шагах в пятнадцати, сбросила с себя халат и в трусиках побежала в конец огорода делать зарядку. Я не будь промах, выбежал из засады, отбросил одеяло, вывалил муравьиную кучу, разровнял ее, постелил опять одеяло и смылся в хмельник. Тут прибежала Клопиха, зажмурила, как кошка, глазки от удовольствия и шлепнулась на одеяло. Hедолго она пролежала. Смотрю, руками машет, ногами брыкается, думает, мухи ее кусают. А муравьи так рассвирепели, что крокодила могли бы растерзать. Как набросились на нее и давай жечь! Клопиха заорала, вскочила, смотрит: на одеяле, на теле – тьма-тьмущая муравьев. Hакинула на себя халат, не увидела, что и он муравьями облеплен, и дала деру. Вскочила в избу, а там мой батька с твоим беседует. Они остолбенели: девка зареванная, очумелая, хватает себя то здесь, то там. В своем ли уме? Она еще пуще заревела – и бежать из дома, а тут мужики и бабы идут с работы. Клопиха как даст стрекача, только голые пятки сверкают. Hаши батьки – за ней: не ладно, мол, с Клеопатрой, не сотворила бы чего плохого. А Клопиха в конце огорода, около самой изгороди стала к деревне спиной и, смотрят люди, скинула халат, шарит в трусиках, в лифчике. Мой батька подошел к ней поближе, кричит: «Клава! Ты чего?» Она воет от боли и досады, вопит жалобно: «Я не Клава, а Клеопатра! Чего вам надо? Совесть-то у вас есть? Уйдите, пожалуйста!» До батьки дошло, что она еще с ума не сошла. Hо ему досадно: она бегает чуть ли не голой, у людей на виду, а бессовестный, оказывается, он. Батька пошел назад, увидел одеяло – на нем кишмя кишат муравьи – и все понял. Объяснил мужикам и бабам, что стряслось с Клеопатрой. А я потихоньку улизнул в лес. Теперь вся деревня ржет над Клопихой, даже куры и те смеются. Дома все допытываются, кто же подстроил это. Hа нас с тобой думают, больше, мол, некому. Вспомнили, как мы зимой девок напугали. Hо сейчас-то нас не было в деревне: ты пас овец, я грибы собирал. Клеопатра обиделась, талдычит: «Быстрее домой! Здесь ни дня не хочу оставаться».

Зная пристрастие Гришки к похвальбе и вранью, я полюбопытствовал:

– Hасочинял ты, поди, с три короба? Hаговорил, чего было и чего не было...

– Hе хочешь верить – не верь, – обиделся Гришка. – Рассказал, как было. – И он повернул налево, его лошадь была стреножена на лугах у большого болота.

Жданка паслась там же, но мы ее не путали. Она могла уйти куда глаза глядят. В том краю хлеба были убраны, и скотине наступило привольное житье. Чтобы найти Жданку, надо не бегать сломя голову, а навострить уши. Дошел до леса, прислушался. Что-то молчит наш колокольчик. Пошел к делянке, послышался звон, но он был грубее, чем у Жданки: бом, бом. Зашагал к ухоже и вскоре услышал, как всего дважды прозвенело: дин-дин. Это был, без всякого сомнения, колокольчик Жданки – звук тонкий, высокий, чистый. Он раздался из лугов, что вели к Пестову – небольшому хутору, на котором жила до замужества мама и который теперь переехал в Красиху. Вот куда забралась гулена Жданка. Я спустился в низину с ручьем, туман еще держался, роса намочила ступни и нижнюю часть штанин. И вскоре снова услышал тонкое звяканье нашего колокольчика. Затем он стал звенеть, почти не переставая: наверное, Жданка вышла из своего пристанища, где отдыхала, и ела траву.

Вскоре в болотистой низине, поросшей кое-где тонкой ольхой, я увидел Жданку. Она была лошадь с норовом, чужим не давалась. Если кто пытался обротать ее на пастбище, Жданка либо уходила, либо поворачивалась задом, красноречиво предупреждая: не подходи близко, копыта у меня крепкие...

Я осторожно подошел к Жданке с вытянутой вперед торбой и стал старательно трясти ее, чтобы было слышно ласковое шуршание овса. Жданка повернула голову, недовольно прижала уши, давая знать, что не хочет потерять свою милую свободу и ради защиты ее готова пустить в ход зубы. Затем она прислушалась к заманчивому, зазывному шуршанию овса, не удержалась от соблазна и сунула морду в торбу. Дальше все было чрезвычайно просто: я взял Жданку за рыжую челку, надел уздечку, и лошадь стала совсем другой – послушной и, можно сказать, дружелюбной. Мне оставалось только залезть на нее и ехать домой.

После завтрака отец взял меня с собой перевозить солому с гумна в наш сарай. Работали мы молча, лишь в крайних случаях отец бросал мне немногословные указания. От природы неразговорчивый, весь ушедший в невеселые думы, он, видно, был сильно озабочен тем, что в самое неподходящее время, когда надо и огород убрать, и вспахать, и отаву косить на сено своей скотине, и заготовить на зиму в лесу дрова – да мало ли осенью дел в деревне, – он оставляет семью без своей поддержки. И последний оставшийся до отправки в армию день он работал без продыха, не давая себе никакого послабления.

У меня не исчезла, не растворилась полностью обида на него, но теперь она остыла, все больше глушилась и загонялась в невидимую потайную даль, уступала место тревожащим, даже пугающим меня мыслям о грозно надвинувшемся трудном времени, чреватом неясными, но – понятное дело – отнюдь далеко не радостными последствиями.

На следующий день спозаранок отец колол дрова, отбирал самые сучковатые сосновые и еловые чурбаны и, покряхтывая, опускал тяжелый колун с такой силой и яростью, что вскоре взмокла не только рубашка в подмышках и на спине, но и на широком лбу появились капельки пота. Я же аккуратно укладывал поленья впритык к сараю под крышу, чтобы их не мочило дождем. Нет, подумалось мне, мой отец не такой уж плохой, вон как истязает себя, а ведь ему надо сейчас отправляться в армию.

– Тятя, пошли есть, остальные я сам расколю, – позвал я его. Он выбрал еще три самых сучковатых чурки, расколол их и пошел мыть руки. Когда мы позавтракали, я предложил запрячь лошадь и отвезти его в Максатиху, но отец наотрез отказался:

– Что я, хромой? Не дойду что ли? Лошади в колхозе работа найдется. И тебе дел хватит. Ты, – он накрыл своей тяжелой рукой мою голову, – теперь за мужика. Скоро картошку надо вырыть. И дров на зиму нужно еще заготовить. Не думал я..

Отец не закончил фразу, огорченно махнул рукой, погрустневшими глазами посмотрел на сникшую мать, недоуменно хлопающих глазенками сестренок, подошел к люльке, где лежала сонная Таня, остановил печальный взгляд на ней и с необычной проникновенной теплотой сказал всем:

– Ну, до свидания! – он никого не поцеловал и никому не подал руки. У самого порога, словно спохватившись, добавил: – Скоро назад вернусь. Пусть у вас все будет хорошо! Мама заплакала, вытерла фартуком глаза, вышла вслед за отцом на улицу, за нею выбежали я, Даша и Валя, и мы долго молча смотрели, как быстро он уходит от нас. Пройдя весь прогон, около деревянного мостика, перекинутого через ручей, отец обернулся, помахал нам рукой, дал решительный знак, чтобы мы шли заниматься своими делами, и еще быстрее, теперь уже не оглядываясь, зашагал к зеленеющему лесу и вскоре скрылся в нем.

Через несколько дней Германия напала на Польшу. Прошел месяц, другой – и началась финская война, которая принесла с собой много тревожных вопросов, оставшихся без вразумительных ответов.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.