МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ – 9 | Произведение участника II МТК «Вечная Память», ветерана Великой Отечественной войны, профессора Александра Огнёва
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«МАЛЬЧИШКИ, МАЛЬЧИШКИ…»


(повесть)

 

 

Александр ОГНЁВ,
Ветеран Великой Отечественной войны,
член Союза писателей России, заслуженный деятель науки РФ.

Александр ОГНЁВКрупной красной клюквы было столь много, что я стал собирать ее пригоршнями и ссыпать в большую продолговатую корзину. Неожиданно меня окликнул отец:
– Алеша! – Невысокий, коренастый, в военной форме, он подошел ко мне, положил тяжеловатую руку на мое плечо, слегка прижал меня к себе и чуть слышно прошептал: – Мне опять на войну. Ты один мужик будешь дома. Помогай маме и сестрам. Зажмет жизнь клещами – не скули. Пробивай се6е дорогу в жизни.
И сразу, осторожно ступая солдатскими ботинками по мягкому мху, выбрался на торную дорогу, ведущую на станцию, и моментально исчез, растворившись в воздухе. Он же ничего не сказал, как мне быть: учиться в педучилище или работать в колхозе. Нагоню его, спрошу. Я побежал, но мох внезапно расступился, мои ноги стали погружаться в холодную трясину. Я схватился рукой за хилую березку, хотел закричать: «Тятя, тону!» Но ни одного слова не мог выдавить из своего пересохшего горла. Вдруг сильно завыл ветер, превратившийся в страшный смерч. Он начал вырывать с корнями березки, вытащил меня из черной жижи, поднял в воздух над болотом и понес неизвестно куда.

 

Глава 9. В КАНИКУЛЫ

...Тут я проснулся. Часы на стене показывали семь утра. Я протер сонные глаза и, лежа на боку, осмотрел пустынную комнату. Осиротели двенадцать кроватей, накрытых серыми байковыми одеялами. Около высокой белой печи, плотно прижавшейся к стене, опустела вешалка. На тумбочках ни ученических портфелей, ни книг, ни тетрадей и чернильниц, ни завернутых в газетную бумагу кусков хлеба. Постой! Что за чушь? Этого еще не бывало! На длинном черном столе, на котором мы делаем письменные задания, нахально разгуливала маленькая мышка. Чем бы запустить в нее? Но юркая мышь, словно почуяв мои недобрые намерения, осторожно спустилась по ножке стола на пол, торопливо посеменила в дальний угол, и вскоре ее тоненький серый хвостик скрылся под тумбочкой Виктора.

Какая необычная тишина: такая бывает только глухой ночью, когда мы спим, и с девяти до двух, когда учимся в педучилище. Наступил первый день весенних каникул. Все ребята разъехались по домам. Мне нельзя ехать: нет денег на дорогу. Целых восемь дней придется сидеть одному, как проклятому.

Нескладно все получается. Диковинный сон. И тут еще нелепое, как у молодых петушков, столкновение с Гусаковым. И что нам делить? Скверно одному, без ребят. И вставать не хочется. Но не будешь же целый день валяться в постели. Встал, включил репродуктор, оттуда полилось: «Соловей мой, соловей...» Голос у певички мягкий, заливистый, точно у жаворонка в раннюю весну. Не люблю я такие воркующие песни. То ли дело «Орленок»: Слушаешь – и как будто силы и храбрости прибавляется, так и хочется совершить что-то отважное.

Принес с кухни полную кружку кипятка, достал из тумбочки остатки сахара, кусок черного хлеба. Позавтракал. Надо сходить в педучилище. Почта, наверное, пришла. И стипендию, может быть, дадут.

День наступает чудесный: весеннее солнце щедро льет теплые лучи на трухлявый грязный снег, небо – синее-синее, точно после майской грозы с сильным дождем; свежий воздух пьянит, он так прозрачен, что можно хорошо видеть у самого горизонта дальний загородный лес. Лед на Волге стал свинцово-серым, недовольно-сердитым, словно понимает, что его песенка спета.

Трехэтажное серое здание педучилища отчетливо вырисовывается на синем небосклоне. Мне кажется, что оно хочет повернуться к широкой реке, но не может и лишь жадно косит на нее своими загоревшимися на солнце окнами. Дорога в педучилище идет по высокому, бугристому берегу, вдоль низеньких домишек с цветными резными наличниками и серыми крышами. Среди приземистых построек выделяется двухэтажный особняк. Его окружает прочно сработанный высокий зеленый забор, на калитке – предостерегающая надпись: «Осторожно! Здесь злая собака». Сейчас калитка была открыта. На песчаной дорожке стоял толстый мальчик с пухлыми капризными губами и бросал кусочки булки нахальным воробьям. «Этого еще не хватало, – с резким раздражением подумал я, – кормить белым хлебом воробьев. Повозился бы с навозом, попрел бы на поле, так не стал...»

Хорошо идти не спеша, не боясь куда-то опоздать. Только плохо, что правая нога почувствовала холодную влагу. Лужи подернуты тоненьким льдом. Наступишь на него – хрустнет, и обрадованная вода спешит выйти наружу. Но зачем же ей забираться в мои огромные ботинки? Что-то стали сдавать они, промокают. От этого, наверное, и кашлять стал.

Дадут стипендию – ботинки починю. Иначе шустрый ехидник Баринов, приехав с каникул, опять от нечего делать возьмет мой ботинок, поднимет его над головой и на высоких тонах весело огласит: «Как вы все видите, номер этих ботинок пятьдесят девятый, принадлежат они славному русскому богатырю, отважному рыцарю без страха и упрека Алексею Скупицыну». И добавит: «У него они того, пропускают аш два о, законно просят есть».

Но за починку надо заплатить, а как потом жить весь месяц? При отъезде в педучилище отец напутствовал меня:

– Помогать мы тебе не сможем. Ты сам это понимаешь.

Вспомнилось, как в долгие зимние вечера отец любил расхаживать взад-вперед по избе, посадив маленькую Таню на свое широкое плечо и придерживая ее одной рукой.

– Держи лучше, – укоризненно говорила мать. – Не чурку таскаешь. Уронишь – уродом сделаешь.

Отец обычно пропускал мимо ушей замечания и продолжал маячить по комнате, напевая одну и ту же песню:

Нас побить, побить хотели, Нас побить пыталися...

Пел он тихо, вполголоса, боевая песня звучала задумчиво и даже интимно, словно вложена была в нее какая-то сердечная тайна или грустное признание в несостоявшихся надеждах. В такие минуты тяжеловатый взгляд его светлел, неразговорчивый, чрезвычайно сдержанный отец раскрывался передо мной с необычной стороны. Мне казалось, что он, отрешившись от грубой жизненной прозы, тоскует по чему-то светлому и возвышенному, может быть, по канувшей в прошлое молодости, которая прошла в тяжелой борьбе за кусок хлеба. Никак не выходит из головы сегодняшний странный, тревожный сон. Отец опять уходил на войну. Он уже был на ней, сыт по горло...

В педучилище писем для меня не было, а в бухгалтерии сказали, что стипендию выдадут после каникул. Я попытался объяснить, что мне не на что жить, но краснолицая толстая бухгалтерша отрезала:

– Из-за одного тебя мы в банк за деньгами не пойдем. Надо домой ехать, а не околачиваться здесь.

Меня так и подмывало сказать ей злое словцо, но я сдержался и, немного постояв, поплелся в общежитие. Что же делать? Денег у меня осталось всего лишь два рубля. Хлеб стоит 85 копеек килограмм, а сахар – 4 рубля 10 копеек. Как же прожить восемь дней? У меня мелькала мысль занять немного деньжат у ребят, но они такие радостные рыскали по магазинам, тратя последние рубли на подарки своим маленьким братишкам и сестренкам, что мне казалось просто кощунством грабить их в такой торжественный момент.

Плохо, что весной не устроишься ни собирать в колхозе помидоры и огурцы, ни разгружать арбузы и дыни в порту – вообще не найдешь никакой работы. А в общем-то жалобно скулить нет веской причины. Подумаешь беда: живот подтянуть нужно! Надо только лучше рассчитать, сколько граммов хлеба есть в день и строго следить, чтобы не выходить из нормы. Могу купить два килограмма хлеба. Даже с довеском, можно прожить. Все перемелется!..

Никогда у меня не было таких нудных, таких противных каникул. Я подсчитывал даже не дни, а часы, нетерпеливо ожидая, когда же наступит 8 апреля, когда же, наконец, могильная тишина в нашей осиротевшей комнате сменится привычным разноголосым гамом, надоедливым треньканьем мандолины, шумным хлопаньем постоянно открывающейся двери.

Пришел на память Гриша, который теперь занимался в Ленинграде, в техническом училище. Приехал он на каникулы? А что делает сейчас наш дед? Вот кто любит поговорить о власти и политике, его хлебом не корми, только слушай, когда он балаболит о том, как надо жить по правде. Он с немалыми причудами, любит всем перечить. Дедушка Трофим, в общем-то добрый и рассудительный, нередко становился непонятно скупым, вздорно взбалмошным, когда дело касалось его детей, он не раз ругался с ними из-за самого невинного пустяка.

Дед хвалил советскую власть за то, что она дала возможность учиться простому люду. Маленький, худенький, он срывающимся хрипловатым голосом раздражительно выпаливал:

– Мог ли я при Николашке учить своих сынов? Где там! Помещичьи да поповские сыночки учились. – И тут его снова заносило: – С другой стороны, посмотришь, жуть берет, это же беда, если все ученые будут, все с портфелями бегать станут. Их ни в жизнь не заставишь работать. Им давай должности повыше, посытнее. Они и обманывать-то будут не как мы, грешные, а по-ученому: все так запутают, что никакая ревизия ничего не поймет. Так запрячут концы, что сам господь бог не разберет, где правда, а где кривда. Нет, я бы так решил: начальную школу пусть все кончают, чтобы расписаться могли, на трудодни хлеб получаючи, и чтоб газеты читали. А выше – хороший человек – учись, поганый – грязной метлой оттуда. Ведь олуху небесному и то понятно: обучишь дрянного человека наукам, так он, паршивец, столько злой вони напустит, всякого вреда наделает людям, что потом большая беда может приключиться.

Однажды в праздничный день мужики, собравшись в нашей избе, рассуждали о разных делах, вспомнили помещицу, самоуправных мокшицких мужиков, растащивших из ее усадьбы во время революции сельскохозяйственный инвентарь, одежду, посуду, заговорили о том, что человеку больше всего надо, когда же он счастлив и вполне доволен своей жизнью. Немногословный дядя Никифор пробурчал, что хорошо живет тот, кто не знает ни в чем нужды. Отец заявил, что счастье не в сытом брюхе, не в погоне за богатством. Начался спор, и тогда дед Трофим рассказал:

– Жил-был хороший мужик Иван, весело, с песнями, прибаутками жил. Работает, радуется, глядючи на мир божий. Праздник будет – выпьет маленько, спляшет – мастак плясать, споет – красиво пел, счастье так и прет с евоного лица. И как не радоваться! Баба не вздорная, работящая, дети здоровые, послушные, дельные. Не так уж хорошо, но не хуже других обут-одет и – счастлив был человек. Вдруг нежданно-негаданно приезжает к нему знакомый цыган и говорит: «Вот что, мил-человек. Хороший ты, Иван, доброе у тебя сердце: зимой другие, бывало, не пускали меня на ночевку, а ты завсе открытой дверь держал и в еде не отказывал: что сам ел, тем и мою семью кормил. Попала мне в руки большая удача. Как – не спрашивай. Получи за добрые дела мою плату». И дал Ивану целый пуд золота – огромадное состояние. Делать нечего – взял. Положил Иван золото в сундук, закрыл на большой замок и велел жене присматривать, чтобы не украли, да строго-настрого наказал молчать об этом. И потерял покой Иван. Забыл, что на белом свете есть песни, пляски, шутки-прибаутки. Худеть стал, будто чахотка к нему пристала. Ночью не спится, встанет, откроет сундук, успокоится: золото на месте. Днем прибежит домой, глаза вытаращены, как у полоумного, увидит, что никто не украл золото, пойдет назад работать. И все время думает: как бы не прознали про золото и не стащили его. И к жене стал приставать: «Ты никому, – говорит, – не сболтнула про золото?» Та сердится, ругает, сердечная, его: «Что я, дура, что ли? Что все время спрашиваешь?» Ходит Иван хмурый, как грозовая туча, стал молчуном, злым от недосыпания. А в праздник пошел Иван в гости к соседу, тот посмотрел на него и молвит ему: «Что с тобой, Иван, подурнел ты невесть как, ходишь дерганный, пугливый, словно клад нашел и страшно боишься, что его стащат у тебя». Сразу в жар бросило Ивана: сказала-таки глупая жена о золоте. Вернулся домой он, взял чересседельник, да хвать им жену. «Ах, ты, непутевая дура, проболталась, мать-таки... Зачем соседу сказала?!» А баба его, здоровая, норовистая, дюже с характером, берет в руки кочергу, да как вдарит Ивана по спине. Он аж взвыл от боли. И пошла кутерьма, настоящая военная баталия. Как под Плевной или Порт-Артуром. Обезумел Иван, хватает топор, да с ним на жену, уж занес над ейной головой, и тут его осенило: на смертоубийство же он идет. А из-за чего? Да все из-за золота! А как было хорошо, когда его, проклятущего, не было. Бросил топор и говорит жене: «Что ж мы, ироды, делаем. Давай отдадим назад цыгану золото, будем жить, как прежде. Иначе мы дюже плохо кончим. Иль сами себя покалечим. Иль чужие люди разузнают и убьют нас из-за этого золота. Иль с ума сойдешь, ни днем, ни ночью от него покоя нет, только и думаешь о нем. Взял мужик золото, положил в мешок, нашел цыгана и говорит ему: «Забирай обратно свое золото. С ним я всякой радости лишился. А без нее-то какая жизнь. Нет с золотом счастья!» Удивился цыган и говорит мужику: «Ну и дурак же ты, Иван, золото надо в расход пустить. Иди в город, в торгсин, такой магазин есть, ты там на это золото все купишь: и дом новый, хоть трехэтажный, и орловского рысака, и корову, и гармонь, и сапоги хромовые – чего только твоя душа пожелает». «Нет, – возразил Иван. – Ты не подумал о том, что я накуплю всего, а как же люди добрые обо мне подумают. Откеле, скажут, у него такие даровые деньги? Из трудов праведных не сложишь хором каменных. Знать, ограбил кого-то, обманул? Иль своровал? А ежели мир перестанет меня уважать, так смогу ли я тогда радоваться, веселиться? А может и с другой стороны горе прикатить. Тебя хватит милиция за шиворот и спросит: откуда, голубчик, у тебя такие большие деньги? В тюрьму еще угодишь! Нет, тратить можно только то, что своим горбом, своими мозолями заработал. Вот и весь мой сказ». И после этого – без золота – Иван снова повеселел, песни поет, с женкой милуется, на всех приветливо смотрит – счастливым стал».

Да, не в богатстве счастье, а совсем неплохо было бы заиметь сейчас рублей двести. Пошел бы в столовую, съел бы два первых, два вторых. Купил бы себе ботинки, демисезонное пальто и поехал бы на каникулы домой. Вот хорошо было бы! Одет, обут, учишься, книг в библиотеке много, бери и читай, – жизнь была бы преотличная! Чего еще надо? Тут моя дума метнулась в сторону: что делает сейчас Галя? Зачем она в воскресник пришла работать в совхоз в лыжном костюме? Еще не хватало, чтобы она подкрасила себе брови и губы. И есть же глупые девчонки, которые занимаются такой ерундой. Не понимают дурехи, что становятся похожими на размалеванных кукол. И смотреть-то на таких не хочется. Противно. И чего я вспомнил Галю...

А тот пухлый белый мальчик из крепкого особняка и сейчас, может быть, кидает куски настоящей булки вороватым воробьям? Попался бы в руки моему отцу. Сразу бы узнал, как с хлебом обращаться. У отца святой закон: если ешь, так смотри не оставляй на столе не только корочку, но и малюсенькую крошку хлеба.

Пышная свежая булка упрямо стояла перед моими глазами. Чтобы заглушить мучительное чувство голода, я осторожно отламывал маленький-маленький кусочек вязкого, как мокрая глина, хлеба и, скатывая из него крохотные шарики, съедал. Но после этого есть хотелось еще больше. Надо бы как-то обмануть ненасытный желудок, чтобы он уменьшил свои непомерные требования. А как его, жадюгу, обманешь?

Не давала мне покоя стычка с Борисом. Не подумает ли Галя, что я струсил после его угрозы? Что же мне совершить такое, после чего всем бы стало ясно, какое геройское сердце бьется у меня в груди? Вот Чкалов с товарищами отважно перемахнул аж через Северный полюс. Весь мир аплодировал ему. Или взять папанинцев. Ничто не испугало их – ни полярная пурга, ни жгучие морозы, ни то, что их льдина раскалывалась на мелкие куски. А сколько бойцов отличилось во время штурма линии Маннергейма!

Ладно, это все взрослые. Но вот таджикская девчонка Мамлакат только на один год старше меня. В одиннадцать лет ее наградили орденом Ленина: она собирала столько хлопка, что сначала не все взрослые колхозники верили этому.

Чем же я могу прославиться? Вот неожиданно встречусь с подлыми диверсантами и вступлю с ними в отчаянную борьбу. Истекая кровью, я помогу милиции задержать их. Меня наградят орденом, в газетах поместят мой портрет. Лечиться я буду не в простой больнице, а в настоящем военном госпитале. У меня в палате соберутся ребята из нашей комнаты. Они изумятся моей отваге и скажут: «С виду тихоня, а на самом деле – герой». Гордый, самоуверенный Гусаков не станет уж подчеркивать свое превосходство надо мной. Он предложит: «Знаешь, Алеша, давай забудем тот нехороший разговор. Что было, то быльем поросло». А как бы повела себя Галя? Изменилось бы ее отношение ко мне?.. Какая она славная!

В субботу мое тоскливое одиночество неожиданно нарушил Михаил Петрович, который случайно встретил тетю Симу и от нее узнал, что я никуда не уехал. К нам он заходил обычно по воскресеньям. Он живет один, жена умерла несколько лет назад, детей не было. В общежитии он держал себя так, как будто был нашим закадычным товарищем, его веселые шутки поднимали наше настроение, на уроках же это был требовательный преподаватель.

Михаил Петрович вошел в комнату и сразу поинтересовался, почему я не дома. Мне не хотелось откровенно отвечать на этот естественный вопрос, говорить правду о своих финансовых делах, и я промямлил, что ехать далеко, надо пересаживаться в Сонкове на другой поезд, ожидать его тринадцать часов, от станции до деревни восемнадцать километров, дороги сейчас плохие, в грязи утонешь. Он предложил сыграть партию в шахматы, мы расставили фигуры, начали партию, но я хорошо понимал, что меня ожидает плачевный результат: чувствительно сказывалась общая слабость, кружилась голова. Михаил Петрович очень быстро выиграл в первой партии, а во второй я уже в дебюте зевнул фигуру, потом другую и сдался. Откровенно слабая моя игра настолько удивила его, что он не стал даже, как это было раньше, подтрунивать надо мной.

– Что это с вами случилось? Мне не нравится ваш вид. Заболели? – с встревоженной озабоченностью допытывался он.

– Плохо выспался, – я всеми силами старался имитировать полную искренность. – Немножко нездоровится.

– Пойдемте-ка, голубчик, к врачу. Сейчас же. Собирайтесь!

– Зачем? – Я недоуменно развел руками. – Из-за всякой ерунды к врачу. И медпункт наш в каникулы закрыт.

– Как вы питаетесь? Наша столовая-то не работает.

Мне стало не по себе. Что это Михаил Петрович сыплет соль на мою рану. Лезет в душу, когда его не просят. Я перехватил его изучающий взгляд и ответил как можно равнодушнее:

– Нормально. – И перевел разговор на другую тему. – А греки-то, ну и молодцы, дали перцу итальянцам.

Михаил Петрович заметил, что это всего лишь маленький эпизод в войне, что не надо забывать о Германии, которая все больше наглеет, и не захотел вести разговор о мировых проблемах. Он предложил мне идти к нему: в его квартире нас ждали отличные котлеты, чай особой заварки, секрет ее никому не известен, повидло и конфеты, хлеб и булка. Я внутренне стушевался и даже испугался: как это можно – идти к преподавателю, чтобы набить свое брюхо... Я категорически отказался, объяснив, что я совсем недавно досыта наелся и сейчас не хочется выходить на улицу.

... В конце концов наступил и последний день постылых каникул. Писем все нет. Хлеб совсем кончился у меня два дня назад. Но сейчас не особенно сильно хотелось есть. Только лень и сонная убаюкивающая волна охватили все мое тело, мне ничего не хотелось делать: ни читать, ни слушать радио. Я безучастно смотрел на грязную дорогу, ведущую к серому зданию педучилища. Оттуда, из-за поворота должны возвратиться товарищи.

Они пришли группой, возбужденные, посвежевшие, точно медные монетки после чистки. Мне показалось, что Гусаков, подчеркнуто не замечающий меня, стал еще красивее и самоувереннее, что желтые волосы Баринова покраснели, а на лице его появилось еще больше мелких веснушек, что Примак за неделю еще больше вырос. Виктор достал из фанерного чемодана ватрушку и протянул мне:

– Угощайся. – По деревенской привычке я сначала отказался, он удивленно взглянул на меня и недовольно заметил, по обыкновению окая: – Чего ломаешься, словно красная девица. Ведь слюнки текут, а поди ты, фасон держит.

Мне захотелось рассердиться на него, но никаких причин для этого не было, и я, виновато улыбнувшись, взял ватрушку и начал есть, стараясь ничем не выдать, что я очень голоден. Виктор сел на мою кровать и сочувственно спросил:

– Ты не заболел? Не нравится мне твой вид.

Когда я поведал ему о своей жизни в каникулы, он предложил:

– Пошли в столовую. Тебе горячего поесть надо.

Когда мы вернулись домой из столовой, по радио передавали, что германские войска вторглись в Югославию. Буквально несколько дней назад наше правительство подписало с ней договор о дружбе. Окончательно обнаглели проклятые фашисты. Почему только немецкие рабочие не расправятся с Гитлером?

У репродуктора стоял Гусаков. Остальные ребята не обратили внимания на тревожные вести с далеких Балкан и занимались чем попало: тренькали на гитаре, пиликали на скрипке, играли в шахматы. Когда из репродуктора загремела песня «Если завтра война», Виктор взял задачник по арифметике и глуховатым баском объявил:

– Дорогие друзья! Полно валять дурака! Пора садиться за уроки!

– Удивляюсь, как только приняли этого глупого Карася в педучилище. Ему самое место плавать в затхлом болоте. Он совершенно темный человек, – отозвался на предложение никогда не унывающий Баринов. – Всем, только не ему, известно:
В первый день
Учиться лень.
Мы просим вас, учителей,
Не мучить маленьких детей.

– Если маленький Ваня не хочет – пусть не учит. Но прошу прекратить шумовые эффекты.

– Маленький Ваня пойдет к бабам, – с торжествующей улыбкой сообщил Баринов.

– К бабам! – передразнил его Виктор. – Обождал бы, пока усы вырастут.

Колючий, язвительный Баринов, которому не нужно было лезть за словом в карман, не нашел, что ответить, и сконфужено проворчал:

– Знаешь, Виктор, я тебя возненавижу. Уж очень ты правильный, до тоски правильный, посмотришь на тебя – тошнить начинает, спина холодеет. Неотесанная деревенщина!

– А сам-то ты кто? Тоже лаптем щи хлебал. – Витюньчик, – фальшиво ласковым голоском продолжил пикирование Баринов, – ты честный человек?

– Предположим, – Виктор от удивления и желания понять, какой неожиданный фортель выкинет Баринов, даже положил задачник на колени.

– Тогда срочно уходи из педучилища. Из тебя выйдет не учитель, а мучитель. У тебя такая до ужаса скучная физиономия, что от одного ее вида не только все мухи в школе сдохнут, но и все ученики от тоски повально заболеют. Ты не можешь понять, что минута смеха заменяет три килограмма масла. Господа мушкетеры! – обратился Баринов ко всем нам. – Знаете, что будет, если все люди перестанут шутить, будут такими глупо-серьезными, как наш безмозглый Карась? Пойдут повальные самоубийства. Вот к чему Карась дело гнет. Он самый настоящий вредитель.

И с этими словами Баринов ушел из общежития. Он не стеснялся в выражениях, когда шутливо или всерьез – не поймешь его – высмеивал товарищей. К этому мы уже привыкли, на него никто не обижался. И он с достоинством держал себя, когда весело злословили и над его тщедушной фигурой, над светло-рыжими волосами и конопатым лицом, и особенно над его превеликой ленью в учении.

... Репродуктор выключили, шумовые эффекты стихли, но за уроки никто, кроме Виктора и Бориса, не садился: ребята непоколебимо верили в неприкосновенные привилегии первого дня после каникул. Мною овладела странная апатия, и я не выполнил даже письменных заданий, чего раньше со мной никогда не случалось.

НАЗАД ЭМБЛЕМА КОНКУРСА ДАЛЕЕ


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.