Мальчик | Конкурсное произведение МТК «Вечная Память»
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

МАЛЬЧИК

Памяти отца моего посвящаю.

АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВ

АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВ, День Победы, победа-65, журнал Сенатор, МТК Вечная Память, 65-летие Победы / АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВМой хороший и давний знакомый, Иван Васильевич Однодушнов, всю свою мирную жизнь проработал на железной дороге, в депо Голутвин, что в подмосковной Коломне. После окончания железнодорожного училища в Моршанске, начинал свой трудовой путь помощником машиниста, потом стал машинистом, со временем перешёл в инструкторы, сам стал машинистов учить. Как вышел на пенсию, депо не бросил, переквалифицировался в экипировщики. Кто не знает, это такой железнодорожный специалист, который укомплектовывает (то есть, экипирует) тепловозы всем необходимым для их нормальной работы.
Иван Васильевич — ветеран труда и войны, участник Великой Отечественной. Человек немногословный и весьма стеснительный в отношении всего того, что касалось фронтовых воспоминаний, он и «разговаривался»-то на эту, военную тему, очень неохотно, трудно, как-то исподволь. Вообще, такую «стеснительную» черту мне приходилось наблюдать не только у него — у многих ветеранов войны. Поневоле создавалось такое совершенно абсурдное ощущение, что они считают себя чуть ли не виноватыми в том, что, видишь ли, остались живы, а их ребята-сослуживцы, с кем и одной шинелькой накрывались, из одного солдатского котелка хлебали, последним табачком делились, те так и не дожили, так и остались навеки молодыми и весёлыми…

Как-то разговорились — уж не помню даже по какому поводу — о телепатии, о мистике, вообще, о таинственном и непонятном, что не поддаётся никакому логическому объяснению, да и просто здравому смыслу. «Значит, считаешь, что ничего такого сверхъестественного в жизни нет?» — хитро прищурившись, спросил меня тогда Иван Васильевич. «Да, считаю, — сказал я решительно». А как же! Материализм — это понятие нам вдалбливали в головы ещё со школы. Всё эти «необъяснимые» чудеса — чистейшие выдумка и шарлатанство, рассчитанные на людей дремучих и по-детски доверчивых, принимающих всякую ерунду за чистую монету. Пример: «феноменальные способности» показанного на днях в одноимённом телесериале Вольфа Мессинга, который на самом-то деле был никакой не маг, а просто талантливый психолог со способностями гипнотизёра. И все эти сказки про его дружбу со Сталиным — не более чем трюк, очередная «завлекаловка-развлекаловка», рассчитанная на простодушного, верящего всякой ерунде обывателя, и опять же очень сладкая приманка для телезрителя в соревновании телевизионных каналов за первое место в рейтинге телевизионных же программ.
— Ну-ну, — почему-то задумавшись, ответил Иван Васильевич. — Про Мессинга не знаю, может, и действительно шарлатан, а вот одну историю тебе расскажу. Даже не одну, несколько, но все они связаны одной общей линией. Ты послушай, а вот тогда и реши, есть она, эта самая сверхъестественность, непостижимость для ума человеческого, а может даже божье предвидение, или рок, или судьба — в общем, ты понял, что я имею в виду… Или нет. Лично я на этот вопрос пытаюсь найти ответ, считай, всю свою сознательную жизнь — и не нахожу. Такая вот, приятель, совершенно непонятная необъяснимость…

— Родился я в 1922 году, в деревне Катагоща Михайловского района Рязанской области, тогда ещё губернии. Семья у нас была по нынешним меркам не просто большой, а огромной, хотя по тогдашним, по деревенским — самой что ни на есть обычной: папаня, маманя, папанины родители, дедушка и бабушка, и девять человек нас, ребятишек — четыре брата и пять сестёр. Да и у нас в деревне, и окрест, у всех такие семьи были, с кучей мал мала меньше. Больше того: если в семье один ребёнок или два, то непременно слухи возникали, пересуды, что, дескать, или мужик слаб, или у бабы нелады по женской линии… Особо уж богатой наша семья никогда не была, но и мякину с голодухи не жевали. Потому что работали все, не покладая рук, с самого малого возраста, и не из-под палки, а в охотку, по давно заведённому правилу-воспитанию: как потопаешь, так и полопаешь. Меня, например, маманя уже с трёх лет в поле с собой брала. Нет, делать ничего не заставляла, а всё одно — само присутствие при работе уже должно было настраивать ребёнка на нужную, рабочую волну. Такая вот немудрёная, но, как сейчас понимаю, самая действенная педагогика. Потому что пример-то — вот он, перед твоими детскими глазами. Сеет и пашет, косит и стогует, молотит и убирает. Вот и ты, пострелёнок, за папкой и мамкой тянись — не ленись. Вот поневоле и тянешься, и втягиваешься. А как же? Положено!
В пять лет я уже и коз пас, и овец, за водой ходил, и на огороде копался. Да, крестьянствовать — труд нелёгкий, но благодарный… Хотя глупость я сейчас сказал: легкий труд, он никогда благодарным не бывает. Это только у вертопрахов всё и всегда по жизни легко выходит, играючи, несерьёзно. А у нормального человека, работящего, основательность в жизни быть должна, понимать он должен ясно и чётко, для чего живёт, для чего работает, зачем и с какой-такой целью.
В тридцатом году, весной, у нашей кобылы Пачки родился жеребёнок. Обычный вроде бы стригунок, но я в него, уж не знаю и почему, но сразу же, с первых дней буквально по-настоящему влюбился! Да и как было в красоту такую не влюбиться: ножки тоненькие, точёные, подшёрсток нежно-рыженький, пуховой, глаза голубые-голубые, не глаза — небо! А, главное, прямо посередине лба — белая звёздочка. Папаня его как увидел, сразу сказал — ай да мальчик! И прямо не в бровь, а в глаз угадал! Так сразу и назвали — Мальчиком. Хорошее имя. Ласковое, светлое, весёлое. Лучше, пожалуй, и не придумать.
И стали мы с ним самые большие, самые близкие друзья. Мальчик за мной как собачка: куда я — туда и он. Как на верёвочке. Папаня, помню, смеялся всё: ну, два сапога — пара! Куда один — туда и другой! И даже когда он подрос, тоже ни на шаг от меня не отставал. Действительно, собачка… А ещё под седло никому, кроме меня, не давался. Вот такой характер! Норовистый, свободолюбивый! И опять папаня смеялся: нет, не крестьянский это конь, не для работы! Прямо-таки царских кровей! Я сначала смеялся насчёт «царских»-то, не верил, а, может, так оно и на самом деле было. Ведь ещё старики говорили, что из наших краёв в конюшни Григория Орлова, фаворита Екатерины Великой, его конюшенные коней отбирали. Может, отбирать-то отбирали, а всё же всех до конца так и не забрали, проглядели-проворонили. Может, тогда и спрятался-остался в деревенском табуне какой-нибудь пропущенный ими «королевич», который и стал потом нашему Мальчику каким-нибудь прапрапрадедом. Как знать, как знать…
Да, хорошо тогда жили. И работали много, но и отдыхать умели. А чего иной раз и не отдохнуть, когда в доме достаток, когда все трудятся, все к делу пристроены. Так бы и жить всю жизнь… Так бы и жить…
Но не получилось всю-то жизнь. В 30-м году пошли по нашим краям великая смута и волнение под очень нехорошими для трудового крестьянства названиями «раскулачивание» и «коллективизация». Среди самых наших местных, самых активных активистов был у нас в деревне некий Прошка, как он велел себя величать — Прохор Кузьмич… Фамилию называть не буду. Может, дети его живы, или внуки. Может, нормальные люди, не то, что их дед-шалапут. Зачем им жизнь портить? Они-то как раз ни в чём и не виноваты. Так что не будет фамилии. Я — не Прошка с его паскудным характером.
Так вот этот самый Прошка был и шпана шпаной, и лодырь первостатейный. Как раньше говорили, ни пахать — ни сеять, только на гармошке играть. К слову сказать, такие вот «прошки» имелись у нас окрест в каждой деревне, да и чего им было не жить: бывало, гармозу свою растянет, пройдётся по улице, а девкам и забава. Какая ему, лоботрясу, яичка вынесет, какая хлебца, молочка, какая и самогоночкой угостит. В общем, каждый, почитай, день и сыт, и пьян и нос в табаке, и работать не надо. Чего не жить? Красота! Гуляй, рванина!
И как эти самые раскулачивание-коллективизация начались, Прошка — он хитрый был, чёрт! И сообразительный! — сразу сообразил, как надо правильно нос по ветру держать. Смекалистый, чего и говорить, зря, что ли отец его покойный о его задницу столько вожжей размочалил… Да с этой коллективизацией для него, голодранца, можно сказать, прямо сами собой создались самые сказочные условия! У них ведь вся семья была беднота на бедноте, и беднотой погоняла. Да и откуда чему взяться, если не работали? Это при царе они лоботрясами считались, все пальцем на них показывали: дескать, смотрите, люди добрые, до чего в паскудстве своём можно дойти! — а теперь сменилась власть, и оказались они сельскими пролетариями. А это что значит? А то, что надрывались и ломали с утра до ночи свои хребты на кулаков-мироедов, живодёров-эксплуататоров! Вот они, настоящие сельские труженики нашего светлого будущего! И наша Советская власть никому не позволит их обижать и дальше!
Конечно, это сейчас вот кажется смешно: «ломали хребты», «от голодухи загинались». Да что отец его, Кузька-Кузьма, что сам Прошка, они в жизни ничего тяжелее стакана и не поднимали! И чтобы лопату в руки взять или встать за плуг — не, это не про них, совершенно! Но зато завидущие были — страсть! И от зависти этой — мстительные и памятливые! Попробуй тронь его — или скотину ночью со двора уведёт, или того хуже, «красного петуха» в избу запустит. Нет, не вру, не наговариваю! Бывали случаи, и подозрения были — а поймать никак не могли. Чего-чего, а умели, стервецы, концы в воду прятать!
Вот и Прошка. Сразу положил глаз на нашего Мальчика. Он и раньше, сызмальства, с цыганами знался, у них в таборе неделями пропадал. А цыгане, известно, те ещё конокрады. Вот и научился их конокрадской науке, и однажды ночью попытался Мальчика со двора свести. Уже и узду набросил, и на морду холстину, чтобы голос не подал. Специалист, чего и говорить! Да только Мальчик не так прост оказался! Биться начал, шуметь, кидаться по сторонам. Папаня с Мишкой и Лёнькой, старшими моими братьями, этот подозрительный шум и услышали. Выскочили во двор, прихватили Прошку. Деревенский закон был суров: конокраду — смерть! Но пожалели дурака: всё ж таки живая душа… Нет, наклали-то ему от души, в шесть кулаков, до беспамятства. Но только до конца грех на душу брать не стали: выживет так выживет а окочурится — туда ему, ворюге, и дорога… Хотя если бы и укатали до смерти, то в деревне никто бы не осудил: с конокрадами испокон веков в деревнях и сёлах российских не церемонились. Потому что конокрад не просто коня крал. Он семью кормильца лишал. На котором и пашут, и сеют, и урожай убирают, и возят, и ездят, да и много чего ещё… Одно слово — кормилец. Без него — не жизнь. Ложись и помирай.
Но только выжил Прошка, выжил! Такие всегда выживают. Они от кулаков, наоборот, ещё крепче становятся. Отлежался с недельку, кровью похаркал, потом начал потихоньку на улицу выползать. А уже через пару недель опять гармозу в руки — и этаким фертом беззаботным опять вдоль по деревне. И никакого стыда, никакого раскаяния! Да ему и понятий-то таких никогда ведомо не было. Одно слово — гнилой человек. Да и человек ли? Так, человеческий мусор, одно недоразумение… Но злобу на семью нашу, понятно, затаил. Большую злобу! Вечную! Только дай момент!
А тут этот самый момент и представился: комитет бедноты организовался — (Прошка — в первых рядах! Ну как же! Вон уже и красный бант у него на груди!) — который наметил под руководством городских большевистских товарищей, которые в кожаных тужурках, по избам идти, трясти кулаков-мироедов, злостных и непримиримых врагов новой, подлинно народной власти. Наша семья, понятно, оказалась одной из первых в этом «справедливом» списке. Это Микитка Парамонов папане рассказал. И про список, и про нашу первую очередь. Его тоже по причине бедности в тот комитет запихнули. Хоть один нормальный человек там оказался, не все бедняки жуликами-то были. Вот он Микитка-то, и шепнул: Прошка постарался, чтобы вы среди первых оказались на отправку в края сибирские.
Ну и чего делать? У них — власть, у них — сила. Против них не попрёшь, а попрёшь — устанешь кровянкой умываться. Их время, мутное, сволочное, так что клоните голову, мироеды-эксплуататоры... Ведь и слова-то какие придумали! Мироеды! А эти мироеды, бывало, прямо в поле от усталости падали, их ноги до дому донести не могли. — Так что гуляй, рванина, от рубля и выше! Твой теперь, Прошка, праздник!
И вот ночью, как раз перед тем днём как нас «трясти» были должны, снится мне сон. Как будто сижу я на нашем лугу, внизу — речка, Кухлянка, на небе солнышко светит, а вокруг меня Мальчик наш кругами ходит-бегает. Голову набок склонит и смотрит на меня так внимательно-внимательно. Дескать, не кручинься, Ванюшка, держи голову веселей! Всё нормально будет, я тебе обещаю, что закончится всё хорошо… И у меня на душе от этого его взгляда вдруг сразу такое спокойствие появилось, такие тишина да благость разлились! В общем, хорошо всё. И беспокоиться не о чем. Спи, Ванюшка, спи…

А наутро, как и ждали, пришли к нам комбедовцы. Лица у всех суровые, государственно озабоченные. Сначала объявили, что к чему, и какие мы все есть непримиримые враги Советской власти. Потом по комнатам прошлись, потом по чуланам, по сараям. А старшим у них незнакомый мужик был, из города, высокий, в кожаной фуражке. Отца спрашивает: зерно сдал? Сдал, отец отвечает. Всё что положено? Что положено. Не верите — проверяйте. Этот кожаный губы поджал, на нас, ребятишек, взглянул сурово, а мы сидим кучей, друг к другу, как цыплята, прижались, нахохлились. Смотрим на него исподлобья и молчим. Страшно! Он по дому прошёлся, ещё раз на нас, цыплят, посмотрел. И вдруг рукой махнул своим: всё, осмотр закончен! Ничего и никого не трогать! Претензий у Советской власти к этой семье нет! Пусть живут, как и жили. Пошли к следующим!
Ну, тут Прошка, конечно, набычился-надулся, мордой своей бандитской затряс, рот раскрыл, в гавно полез. Да это же, кричит, самые первые мироеды! Их первых в Сибирь надо! Сгноить! Расстрелять! Никак оставлять их нельзя! Но только кожаный глаза нехорошо так сузил, наклонился и что-то быстро ему сказал. Прошка тут же и заткнулся, язы свой поганый сразу проглотил. Не вышло по его, хоть и спал, и видел, как в просторы сибирские бескрайние, в которых много душ невинных, «мироедских-эксплуататорских», навечно успокоилось, нас спровадить. А самое-то удивительное, что никого из остальных деревенских «мироедов» они не пощадили! Я сначала подумал, что и мы спаслись, благодаря лишь папане и Мишке. Папаня-то наш, он и в германскую воевал, и одни год против Деникина в гражданскую. А как осколки из него от гранаты немецкой, ещё с германской войны в теле застрявшие, там, на деникинском фронте полезли, то его и комиссовали, как невоенноспособного. Вот он из госпиталя в деревню и вернулся. А Мишка, тот целых три года в гражданскую воевал. Батьку Махно гонял в Первой Конной, и барона Врангеля по Крыму. Но ведь и у Зениных, и у Мишуковых, и у Голиковых тоже и отцы, и сыновья в гражданскую воевали, а Витька Евлогов даже с орденом пришёл, Красного Знамени! Да только не помог он, орден-то, Евлоговых всех в одночасье в Сибирь спровадили. А кого оставили, тех вычистили дочиста, так что и Мишуковы, и Микулихины, и Зенины, и Однаковы сами стали беднее бывшего бродяги Прошки, который теперь и не Прошкой стал, а Прохором Кузьмичом, председателем сельского Совета, а значит, законным представителем Советской власти в нашей деревне, и ещё десяти, которые вокруг.

Я, честно сказать, тогда про тот сон свой, который накануне, перед приходом комбедовцев, приснился, и забыл совсем, и на много лет. Другие дела навалились — да и чего было вспоминать? Сон, он и есть сон. Подумаешь! Чего только не приснится! Как ты сейчас мне сам сказал — несерьёзно это всё, предрассудки, мираж. А мы, комсомольцы — материалисты. Не верим ни в Бога, ни в чёрта. Как тогда говорили — передовой отряд советской сельской молодёжи…

Прошли годы. Я учился, работал в колхозе, помогал отцу и братьям. Мальчика пришлось сдать в колхозную конюшню, но под узду он всё равно никому, кроме меня, не давался. Так что волей-неволей, а мы вместе оставались, как Прошка на нас зуб и не точил. Кстати, в председателях он долго не задержался, тот же «кожаный», который ходил с ним по нашим избам раскулачивать, и попёр его из сытного председательского кресла и не по каким-то идейным соображениям, а за элементарное воровство. В конце концов, Прошка спился и ходил по деревне постоянно злой, постоянно что-то себе под нос бормотавший и окончательно опустившийся. Бабы его хоть и не привечали, но всё одно жалели, выносил кто яичка, кто маслица, кто хлебушка. Русская женщина — она порой до полной непонятности загадочная женщина, и иногда её поведение предсказать совершено невозможно. Он же, паразит, тебя в тридцатом с детишками из дома на мороз выгонял, ты же сама кляла его самыми последними словами — и на тебе: яичка, хлебушка, самогоночки. И ведь ничего с этим не поделаешь — «а как же? Ить человек всё ж таки! Жа-а-алка!».

Началась война. Встретил я её уже в рядах РККА, Рабоче-Крестьянской Красной Армии, в военных лагерях под Нижним Новгородом. В начале июля нашу стрелковую часть срочно перебросили под Смоленск, в самое пекло тамошнего сражения. И не повезло нам: после недели боёв оказались в окружении, да в таком гибельном, что всего за сутки от нашего взвода хорошо, если половина осталась, и командира убило. Но вторая половина всё ж таки вырвалась, пошли на восток, к нашим, через леса и болота, да только опять как будто чёрт над нами кружил, опять неудачно: на танки немецкие напоролись. Ах, ох, стрельба, мы мечемся, немцы ржут, за нами на мотоциклетках гоняются, в нас стреляют, мы, кто ещё может, отстреливаемся… Короче, из той половины ещё половину положили, да танками для гарантии поутюжили. Они, немцы, господа аккуратные, любили всё основательно делать, с гарантией… Вот, значит, достреляли-подавили, но всё ж таки не всех: наш старшина Просюков, светлая ему память, оставшихся собрал и в болото увёл. Тоже не лучший вариант, но хоть так, хоть всё равно не плен… И до сих пор не пойму: чего им, немцам, от нас, оставшихся, надо было? Ведь мы уже и без боеприпасов, и из оружия — может, всего штук пять винтовок осталось, то есть, сопротивления-то никакого оказать не могли, если только зубами их, гадов, грызть — а они тут же по периметру болотному оцепление выставили, машины подогнали с репродукторами. «Рус зольдат, сдавайс! Гарантируем жизнь!». Некоторые, правда не сразу, но всё же купились, дрогнули и с поднятыми руками начали на дорогу выходить. Мы, оставшиеся, может, тоже бы их примеру последовали, но только немцы тут глупость совершили, поторопились. Сразу вышедших положили из автоматов, можно сказать — у нас на глазах, даже отвести подальше не догадались. Вот тебе и «гарантируем жизнь». Получили ребята стопроцентные гарантии… Конечно, мы, кто ещё в болоте оставался, выходить раздумали, призадумались: чего толку, если там на сто процентов хана, а здесь хоть одни процент, но всё-таки имеется. И процент этот называется чудо. В него, в чудо-то, когда ситуация безвыходная, ох как верить начинаешь! Да во что и в кого угодно поверишь, когда небо-то с овчинку казаться начинает. Тут уже не до марксизма-материализма…
А немцы поняли, что промашку дали, что поспешили, и от этого сильно озлобились (а то всё веселились, носились за нами как охотники за зайцами) и миномёты подогнали. И опять: «Рус сольдат, сдавайс! Хлеб и жизнь гарантируем! В противный случай — миномётный обстрел!». Но только протянули они малость с миномётами, смеркаться стало. Ночью-то, когда ни шиша не видно, чего толку мину кидать. Опять же — немецкая педантичность, они не привыкли добром расшвыриваться, у них за каждый истраченный боеприпас обязательно отчитайся… Нет, правда, покидали с полчаса, положили ещё кого-то, а добивание до утра отложили. Решили, что нечего торопиться, всё равно никуда не денемся.
И вот в эту, самую, наверное, мою первую тоскливую ночь приткнулся я к какой-то болотной кочке, глаза закрыл… Всё, думаю, утром конец, отвоевался. А за целый-то день от немецких мотоциклетов да танков, по лесу да по болоту до того набегался — уморился, что меня на той кочке и сморило. И снится мне, представляешь, тот сон, десятилетней давности! Луг, речка, солнце и Мальчик. И всё так же смотрит на меня, и голос у меня в ушах: не бойся. Всё обойдётся. Всё будет хорошо. Я с тобой…
Ночью, сквозь дрёму вдруг слышу громкие голоса. Там, на дороге, у немцев, моторы урчат-фырчат, гул от машин, крики, команды, «шнель, шнель!»… И уже под утро всё стихло. Ни громкоговорителей, ни оцепления, никаких «шнель». Никого и ничего. Пусто. Непонятно.
Мы сначала-то поосторожничали: вдруг фрицы опять пакость какую придумали? Они на это, чего говорить, мастаки большие были! С час сидим в своём, ставшем уже родном болоте, два, три. И слушаем, слушаем, аж уши от напряжения закладывать начало. Нет, тишина и тишина! Начали с оглядкой выбираться. Смотрим: и на самом деле немцев нету! Ни одного! Вот оно, чудо-то! Сбылся этот самый один-единственный процент! Уже много позже узнали: в это время, километрах в десяти от болота, наши танки пошли в контрнаступление. Прорвали фронт в глубину до трёх километров, начали крушить их оборону, и немец вынужден был срочно перебрасывать к месту прорыва дополнительные части. Одной из них была и та, которая нас в болоте караулила. Так что, выходит, те танкисты нас своими жизнями и спасли от верной смерти…

В двадцатых числах августа 42-го года наша 96-я стрелковая дивизия оказалась в Сталинграде. Именно 23 августа немцы с плацдарма на левом берегу Дона, ударили в стык наших армий и вышли к Волге. Какая там тогда случилась мясорубка — рассказывать не буду, об этом уже рассказано-перерассказано миллион раз, и рассказчиками куда как более опытными и умелыми, чем я. Да, Сталинград… Это были не дни и ночи, а какой-то сплошной полный беспросвет. Где передовая, где мы, где немцы — всё вокруг стреляет, горит, взрывается, кто-то кричит, кто-то уже своё откричал, носом в землю уткнулся… Меня как-то у внучки в школе, на собрании к очередной годовщине Победы, спросили: про бои понятно, а как там, в Сталинграде, с бытом солдатским было, с кормёжкой? Наверное, голодали? Да какое там, говорю, голодали! И еды, и курева, и водки навалом! Помню, шум поднялся, и среди учеников, а больше среди учителей. Как это, дескать, так? Такая битва — а по вашим, Иван Васильевич, словам получается, что там были чуть ли не курортные условия! Что-то вы совсем не то говорите! Опять же дети слушают. Это, в конце концов, просто непедагогично!
Да вот вам истинный крест, отвечаю. Всего было полно. По крайней мере, у нас в роте. А почему — поясню, ничего удивительного в этом нет. Вот, допустим, у нас утром в составе отделения — пятьдесят бойцов. Старшина и выписывает паёк на пятьдесят, правильно? А к вечеру от этих пятидесяти хорошо, если человек двадцать в живых останется. Не возвращать же остатние тридцать пайков обратно на продпункт! Да туда пока и доберёшься, тебя самого тысячу раз или снайпер снимет, или миной немцы пришибут! Так что гуляй, братва, ешь от пуза, кури и выпивай! Однова живём! А уж завтра, кто знает, может, твой паёк кто другой молотить будет. А тебя вместо каши и водки немцы пулями и осколками от души накормят.
И критики мои сразу успокоились. Да, говорят, не курорт. Совсем. И про непедагогичность вы уж нас, Иван Васильевич, извините. Не дай-то Бог таких курортов…

Наше отделение держало оборону у Дворца Пионеров (это километрах в трёх от Волги). Там, повторяю, и передовой-то, как таковой, не было. Помню, где-то в середине декабря у нас за спиной вдруг стрельба началась. Да и не просто стрельба, а самый настоящий бой. Что такое? Почему у нас в тылу? Оказалось, немцы каким-то непонятным образом проникли через наши боевые порядки, то ли заранее разведали, то ли просто заблудились, и неожиданно напали на штаб дивизии. Штабным, они хоть и военные, а всё же такого, как нас, непосредственного боевого опыта не имели, пришлось брать в руки автоматы и гранаты и отбиваться. А тут и мы подоспели, взяли немцев в шоры, ни один не уцелел... Кстати, начальником телеграфно-телефонной связи дивизии был почти мой земляк, уроженец Коломны Горшков, имени-отчества не помню, после войны не довелось встретиться.
Да, народу выкашивало каждый день изрядно, и от этого постоянного ощущения смерти (вот ведь она, рядом ходит, улыбается тебе во все свои гнилые зубы!) чувство самосохранения как-то притуплялось. И если уж совсем не переставали её, смертушки-то, бояться (нет, такого не было. Человек всегда, при любых обстоятельствах, жить хочет. Это уж я точно знаю.), то относились к ней вполне спокойно, можно сказать — философски. Дескать, ну что, пришла? За мной? Моя очередь? Ну что ж, значит, пора. Значит, собираюсь.
И вот в одну из ночей он пришёл ко мне, тот старый сон, в котором и луг наш, и речка, солнце и Мальчик. А надо сказать, что весь этот день у меня было самое паскудное настроение: отбивали механический цех, раз пять или шесть ходили в атаки, народу полегло человек тридцать, в том числе и наш командир, старший лейтенант Виктор Лузгин, мой почти что рязанский земляк (я-то — михайловский, а он — из соседнего района, из Скопина) и почти ровесник, он был всего на два года старше. Хороший парень, весёлый, жизнерадостный, даже в самых хреновых ситуациях, когда небо уже с овчинку казалось, и то не унывал. С такими ребятами воевать можно было! И вот погиб. Был от меня метрах в десяти справа, немцы начали миномётный обстрел, вот и попал под мину. Осколками посекло и грудь, и живот, умирал страшно, весь, от горла до пупка, развороченный, но хорошо хоть, что недолго мучился, даже в медсанбат не успели начать тащить. Да и чего толку с такими-то ранениями в медсанбате. Мы уже сами тогда лучше любого медика научились определять, кто ещё, может, выкарабкается, а кто уже всё, со святыми упокой… А ведь он, Виктор, чувствовал что погибнет. И, кстати, там, в Сталинграде, мне это чувство не у одного него довелось увидеть. Тот же Виктор за несколько дней о гибели сказал мне прямо, как говорится, открытым текстом: «После войны съезди к моим, там ведь от вас недалеко до Скопина-то. Расскажи всё как есть, ничего не приукрашивай. Пусть знают…».
Я сначала-то и не понял его. Чего, говорю, рассказать? О чём? Ты себя уже хоронишь, что ли? Не рано? Это ещё на воде вилами написано, кому к чьей родне ехать придётся: мне к твоим, или тебе к моим. Все под Богом ходим, а здесь — в особенности. Вот уж от кого, а от тебя, Витя, не ожидал я такого малодушия! До сих пор каюсь, что сказал. Дурак был, или, может, сгоряча. А он в ответ так посмотрел… Нет, такой взгляд на словах не передашь. И в мирное время его вряд ли увидишь, и никакой, будь ты хоть трижды талантливый, артист такой взгляд не изобразит, не сыграет. Так смотрят люди, которые уже точно знают: в самое ближайшее время его не будет. Точка. Всё. И поэтому не паникуют, в истерике по полу не катаются (чего кататься-то, чего паниковать, если деваться некуда, если всё?). Глядят печально и спокойно, как-то вроде бы даже сквозь тебя. Поначалу-то, когда взгляд такой встретишь, то не понимаешь ничего, воспринимаешь спокойно. А уже потом, когда э т о случается (а оно обязательно случается, тут осечек не бывает), то понимаешь — а взгляд-то жуткий был. Нечеловеческий. Так через этого самого обречённого человека смерть на тебя глядит.
А на следующий день, наутро после этого сна и Витиной гибели я и сам под миномёты попал. И всю шинельку, да что шинельку — всю гимнастёрку и все штаны с кальсонами, на мне всё в мелкую сечку осколками посекло! А на теле даже не то что пореза — ни одной царапины! Такого просто не бывает! Фокус хлеще любого циркового! Как бы сейчас сказали, случай для книги Гиннеса. Наши мужики уж на что в этом самом Сталинграде ко всему привыкли, да и то только ахали да головами качали, как меня в этих лохмушках увидели. А замполит ротный — он специально пришёл на меня поглядеть — так и сказал: это, Однодушнов, кто-то за тебя крепко молится. Так и сказал: молится, хотя сам в Бога не верил, да и на других, кто не то чтобы веровал, а только высказывания соответствующие допускал, прямо коршуном бросался. Жёсткий человек был, а вишь ты, даже и его пробило... А я всё же думаю, что там, в окопах сталинградских, многие в Бога поверили. Нет, Сталин-то это, конечно, хорошо. За него иной раз и поорёшь, особенно когда в атаку идёшь (хотя всё больше матом орали, чтобы страх заглушить). А Бог, он всё-таки Бог. Он, как ни крути, любого земного властелина выше, и, значит, сил-возможностей у него поболее, чем у любого земного правителя… И кто его знает, может, он мне в образе Мальчика-то во сне и являлся? Оказывал такую милость? А есть он на самом деле или нет — это уже неважно. Какая разница — есть, нет. Ты, главное, верь…

И ещё был случай, третий за войну. Произошёл он уже Польше, в начале 45-го, недалеко от Вислы. Приснился мне Мальчик перед тем, как нам выпало городок один брать, название точно не помню — Бродница, Бродницы… Что-то похожее на наши подмосковные Бронницы. Приятный такой с виду городок, какой-то ненастоящий, игрушечный. И здания там сохранились, и церковка совсем не порушенная, не то что в наших русских городах и сёлах. Ещё помню, снежок шёл. Мелкий такой, пушистый. И тишина совсем не военная, по первости даже уши заложило, от непривычки-то… И вот в этом абсолютно мирном раю попали мы в засаду. В самых первых, таких «мирых», спокойных домах, и не в какую-то простую армейскую, а в эсэовскую. Они ведь, эсэсовцы, те ещё звери были! Все идейные, и сопротивлялись отчаянно, до последнего. Одно слово — зиг хайль! Вот с ними-то мы и схлестнулись. Они, гады, сразу же наших человек пять положили, ещё на ближних подходах к тем домам. Тактика известная — думали на «хапок» взять, внезапностью ошеломить, натиском, а уж потом рассеять и спокойно перестрелять. Только не учли, что и мы к тому времени уже опытными бойцами были, на все их приёмчики нагляделись и напробовались. Да к тому же Сталинград прошли, а это такая школа городского боя, что можно каждому выжившему сталинградцу без всякого сомнения звание академика уличных боёв давать, не ошибёшься.
Вот и мы сразу залегли, и, не мешкая, стали их с флангов обходить-окружать, широким охватом. Наша группа — пять человек, за старшего — Иван Поддубняк, старший сержант-разведчик. Здоровенный мужик, кубанский казак, родом из Ейска. Мы ещё подтрунивали над ним, величали Поддубным, как знаменитого борца. Тот ведь тоже ейский был, тоже Иван, да и фамилии почти одинаковые. Ворвалась в один из дворов и опять напоролась прямо на них, на эсэсовцев. Сколько их было, не скажу, там считать некогда, но то что больше нас — наверняка. Ну и начались «танцы с девками»…
Схватились насмерть, всё больше на ножах, для автоматов дворик тот был больно тесен. У меня на глазах Поддубняк здоровенного такого кабана завалил с ефрейторскими погонами. Одним ударом, прямо под левую лопатку, чуть вверх и влево, в направлении плеча. Так нас в штурмовом батальоне учили ещё там, в Сталинграде. Я тоже с одним супостатом схватился. Хоть тощий, чёрт, попался, и в очках, а жилистый! Вцепился в глотку как клещ, не оторвешь. Только когда Серёга Максюта его прикладом по башке угостил, пальцы разжал, успокоился. А следом и Серёге другой эсэс тоже голову проломил… Я из-под трупа-то очкастого выбрался, ещё до конца и распрямиться толком не успел, только глаза поднял, вижу — стоит от меня метрах в четырёх, не дальше, эсэс, высокий такой, с мордой разбитой (кто-то из наших успел-таки ему здорово заехать). Щерится зубами выбитыми и автомат на меня направляет. И понимаю я, что всё. Отвоевался. И здесь, сейчас, даже того одного процента, который у меня в том болоте был, нету. Потому что с такого расстояния, метра три, не больше, даже слепой не промахнётся. Как говорят наши «немецкие друзья», вот тебе, Ваня, и полный аллес капут. Заорал я тогда, помню, матом (хотя всю жизнь был не большой любитель матерщины), кинулся на него, но куда там… Не допрыгнешь, слишком уж большое для прыжка расстояние. И последнее что увидел, это как автомат в его руках дёрнулся. В упор стрелял. То есть, просто расстреливал…

Очнулся уже в госпитале, в городе Радом (это тоже там, в Польше), через трое суток. А в сознание не приходил потому, что крови потерял изрядно. И мне наш хирург (как сейчас помню — Филипп Филиппович) — представляете! — точь-в-точь те слова повторил, которые я в январе сорок третьего в Сталинграде, от замполита нашего услышал. Что кто-то за меня очень крепко молится. Он, как мы, раненые, его между собой называли — «ФэФэ», спросил ещё: есть кому молиться-то? А как же, говорю. Маманя дома, бабушка с дедушкой, сестрёнки. И вроде бы смехом, а вроде и серьёзно, спрашиваю: вот не знаю, а животные умеют молиться? Думал, смеяться будет. Ошибался я, не засмеялся. Наоборот, внимательно так посмотрел: дескать, с чего это такой оригинальный вопрос? Ну, я ему всё и рассказал. И про коллективизацию, и про болото смоленское, и про лохмутки свои сталинградские. Он спокойно так выслушал, и на полном серьёзе отвечает: есть, говорит, боец Однодушнов, такое индийское богословское учение. О переселении душ. Заключается в том, что человек, когда умирает, то не исчезает бесследно, а перерождается или в камень, или в растение какое, или в животное, или в другого человека. В школе-то вас с этим, понятно, не знакомили, поскольку мы, материалисты, вообще никакой религии не признаём, хотя правильно поступаем или нет — это очень большой и спорный вопрос… Так вот, может, и твой жеребёнок тоже в прошлой своей жизни человеком был, может, прадедом твоим или в таком подобном роде кем. Вот и оберегает. Поэтому и опять выпал тебе козырной туз. Шесть пулевых ранений, в упор — и ни одна из пуль жизненно важные органы не задела! О тебе, боец, в журнале надо бы писать, как о редчайшем случае в практике военно-полевой медицины, да вот только писать-то я не мастер, да и некогда сейчас, работы полно. Ты как подлечишься, обязательно какому-нибудь журналисту всё это расскажи. Всё-всё, и в подробностях. Пусть напишет, благо доказательства у тебя самые что ни на есть наглядные. Вот они, отметины-то от входных, и по животу, и по груди рассыпаны. Доказательства, боец, самые натуральные и самые заметные. На всю твою оставшуюся жизнь…
И знаете, а я ведь тогда и не удивился что выжил! Нет, вру, конечно, удивился. Но не так уж чтобы очень, чтобы прямо от такого невероятного воскресенья плясать по палате. Потому что перед этими самыми польскими Бронницами знал, что попаду в серьёзную переделку, и один чёрт живым из неё выйду. А почему — теперь уже и сам можешь догадаться. Да-да, накануне ночью и луг был, и речка и солнце, и Мальчик мне на ухо шепнул, что утром мне очень кисло придётся, но чтобы опять ничего не боялся. Что и на этот раз всё обойдётся. Гарантия.

А я ведь в каждом письме домой спрашивал про него, про Мальчика. И маманя всегда отвечала, что всё нормально, бегает, ждёт меня. И, знаете, на душе от этих слов так хорошо становилось, словно не о Мальчике — о невесте, которой у меня тогда ещё и не было, узнавал. Что верная она мне, скучает, ждёт — не дождётся. Такие вести из дома солдата на войне всегда греют, а раз греют, то, значит, и от тоски спасают. Психология! А когда после Победы, которую встретил на немецком острове Рюген, это уже в Балтийском море, домой, в деревню вернулся (это уже летом было, 45-го), то тут-то и узнал, что взяли моего Мальчика в армию ещё осенью 41-го, во время тех самых страшных боев за Москву. По слухам, попал он в конницу генерала Белова, которая как раз в то самое время по немецким тылам в глубокие рейды ходила, да бреши в фронте, между Зарайском, Серебряными Прудами и ещё, к югу, закрывала. Так он, Мальчик, и пропал. А маманя нарочно писала, что всё, дескать, нормально, не волнуйся. Расстраивать меня не хотела. Наверно, правильно делала. Она у меня умная была, маманя-то. Хоть и три класса всего церковно-приходской школы, да разве в этом дело. Ум, его ни одной школой, ни одним институтом-университетом не воспитаешь. Сколько их, дураков-то дипломированных, среди нас ходит — а толку от них? Вот и я говорю…

— Да, Иван Васильевич, интересный рассказ, — сказал я. — Интересный и, как бы это сказать… Не мистический, нет! Многозначительный. Заставляющий задуматься. Неоднозначный. Прямо кино можно снимать. «Судьба человека — два». Первый-то — шолоховский… И, как понимаю, больше жеребёнок вам не снился?
Мой собеседник в ответ загадочно так усмехнулся, спрятал улыбку в усы.
— Что? Неужели…
— А вот теперь уже заключительная история. Как это говорят — финал! А насчёт того, что не снился, это вы правы. Не снился. Сам пришёл.
— Кто? — не понял я.
— Мальчик.
— Он же погиб! Или не погиб, но всё одно — сгинул. Сами же сказали…
— Сказал, не отрицаю… Не торопись, наберись терпения ещё немного. И, уж коли начали говорить, то послушай для полной, так сказать, законченности моего сегодняшнего повествования…

Случилось это аккурат перед тридцатилетием Победы, в мае 75-го. Я уже много лет на железной дороге работал, машинистом, водил тепловоз по ветке между Голутвином, это наша коломенская станция, и соседними Озёрами. Дистанция недлинная, под сорок километров, дорога спокойная, однопутка, никаких крупных разъездов, одни сельские полустанки. В общем, тишь, гладь, божья благодать и никаких неожиданностей и прочих нервотрёпок. И вот качу я, значит, вечерним рейсом пассажирские вагоны, которые, в это время всегда битком набиты: пять часов, народ с коломенских заводов-фабрик домой возвращается, с первой рабочей смены. Нет, катим нормально, как всегда, с ветерком — и вдруг между Карасёвым и Кудрявцевым (так станции называются, по ближайшим деревням), метрах в трёхстах перед электровозом выскакивает на полотно жеребёнок. Ножки тонкие, рыженький, а во лбу — это я, когда уже приблизились, рассмотрел — белая звёздочка! Он, Мальчик! Копия! Откуда он взялся! Так не бывает! И, знаешь, тут же что-то тяжёлое мне на сердце накатило. Тревога какая-то. Камень. Смотрю на него, и слёзы на глаза наворачиваются (а ведь никогда плаксивым не был). Щурюсь из всех сил, отворачиваюсь, чтобы Валька, помощник мой, не увидел. А то не дай Бог, испугается, запаникует, а этого — паники, испуга — железная дорога ох не любит! Одно слово — объект повышенной опасности, здесь волю своим эмоциям — ни-ни, держи в кулаке! А Мальчик стоит, ножками перебирает и смотрит на нас так грустно и доверчиво. Голову чуть наклонит, ножками посучит — и опять смотрит, смотрит…
Ну, мы, понятно, сигналить: не мешай, уходи с дороги! А он стоит. Не убегает. Ну что тут поделаешь! Не давить же! Включаю экстренное торможение. Валентин на насыпь соскочил, чтобы его с пути согнать, а он, Мальчик-то, ещё раз на тепловоз посмотрел, а потом — не поверите! — прямо на меня взглянул, дескать, здравствуй, Ваняшка, да, это я. Нет, не погиб там, в рейдах у Белова. Выжил, хотя тоже горя хлебнул. Ты больше не ищи меня, Ваняшка, я теперь сам по себе. А сейчас просто захотелось мне тебя увидеть — вот и свиделись. И поаккуратней будь, повнимательней. И тоже как там на войне, ничего не бойся. Всё обойдётся, всё хорошо будет. Ты помни обо мне, Ваняш, помни. Ты же знаешь: я не подведу… Потом вздохнул грустно так, и в лес убежал. И всё. Пропал. С концами.
Следом Валька вернулся. Матерится! Откуда его, орёт, черти выкопали. Не иначе от монашек сбежал, здесь ведь, рядом, у них то ли скит какой, то ли церковь. Поймать бы этого жеребёнка да потом с них, богомолок, денег слупить, чтобы ушами не хлопали, за скотиной своей доглядывали как следует. Ладно, говорит, поехали, и так из графика на пятнадцать минут выбились из-за этого обормота.
А у меня сердце всё никак на место не встанет, и тяжесть эта тревожная никак не отпускает. Нет, думаю, чего-то здесь не то. Чего-то такое состояние как на фронте. Не торопись, отвечаю. Давай-ка вдоль полотна пройдёмся. Валька на меня уставился, ничего не понимает. Зачем, спрашивает, чего мы там не видели? Да я, говорю, и сам не знаю. Просто хочу. Он на меня опять смотрит так непонимающе и пальцем у виска вертеть начинает: ты чего, Васильич? Чего придумываешь? Нечего блажить, вон и светофор путевой зелёный свет показывает! Опять же за срыв графика нам с тобой клизма стопроцентная будет обеспечена. Да и ладно клизма, это не привыкать, мало ли их нам вставляли. Одной больше — одной меньше… Главное — премия накроется, вот в чём вся грусть! Так что не чуди, Васильич, нормально всё! Можно ехать, время догонять! Не паникуй понапрасну!
И всё-таки пройдёмся, говорю я ему. Лишних пять минут ничего не решат. Тем более, что из графика мы всё равно уже выскочили и теперь уже наверняка не догоним. Валька в ответ засопел сердито: дескать, чудишь, старшой, старость не радость. Но деваться мне некуда, подчиняюсь, раз ты начальник — ты и в ответе. Готовься к капитальному промыванию кишок от любимого начальства.
Прошли мы туда, где жеребёнок стоял — и опаньки! В левом рельсе — трещина! Сантиметров пятнадцать, не меньше! Лопнула, зараза! И когда? Ведь всего час назад из Озёр ехали — и нормально всё, даже не тряхнуло! А тут на тебе, вылезла, лопнула. И какая! Коррозия металла, скрытый заводской брак! Такое хоть очень редко, но бывает, вот мы и сподобились! Да, вот тебе и светофор! Зелёный свет прямиком на небеса! И если бы не Мальчик (а у меня уже и сомнений не осталось, что это он на рельсы выскочил. А кто же ещё-то? Только он! И звезда во лбу!) — всё! Была бы всем нам — и мне с Валькой, и пассажирам — полная труба! Тем более что вагоны тяжёлые, народу, повторяю, битком. Такая бы давильня случилась — не приведи Господь!
Валька, помню, на меня глазищи свои выкатил, воздух ртом хватает, ничего толком сказать не может, только одно: ну, Васильич! ну, Васильич! Отец родной! Как же это ты угадал-то! Это ж мы, считай, только что второй раз на свет божий родились! Ай да жеребёнок! Спаситель! А я, дурак, его ловить собрался, калым с монашек хотел срубить! Да ему ноги целовать надо всем нашим сегодняшним поездом со всеми пассажирами!
Тут же, конечно, сообщили с тепловоза на узловую: так, мол, и так. Оттуда, с Голутвина, тут же прилетает на дрезине начальник дистанции, главный инженер, полная грузовая платформа рабочих-путейцев. Да и ничего удивительного — такое чэпэ! Увидели — и тоже как Валька: ахи-охи, руки жмут, в глаза смотрят — как же это вы, мужики, догадались-то? А я Вальке сказал перед этим: про жеребёнка не говори, ни к чему, на смех поднимут. Ну, мы на все расспросы и наврали чего-то. Что, дескать, какой-то подозрительный перестук снизу, со стороны рельсов услышали… Начальник дистанции, Аркадий Александрович, железнодорожник опытный, сам машинистом сколько лет отъездил, не поверил: какой ещё перестук? Это что-то новое в диагностике путевых дефектов! Чудишь, Иван Васильевич! Выкладывай начистоту! А чего выкладывать-то, отвечаю. Так и было — перестук впереди, по ходу движения! Хочешь — верь, хочешь — нет, а трещина-то вот она, в наличии. Не сами же мы её расковыряли. Так что медали нам с Валентином, Аркадий Александрович, полагаются. А лучше денежные премии. За непредвиденную остановку, нарушение графика и удачное избежание клизм.

А утром, как смену сдали, пошли мы с моим помощником, даже по домам не заходя, в церковь. И свечку самую дорогую поставили. Священник спрашивает: за кого? За Мальчика, отвечаю. За жеребёнка. Святой отец сначала рассердился, дескать, идите вон на улицу, там и богохульничайте! А когда я ему рассказал всё — и про вчерашний случай, и про раскулачивание, и про фронт, то гнев свой на милость сменил, сам удивился и только головой качал. Да, сказал, это вам, мужики, настоящее святое видение было! Ладно, ставьте свечу. Благословляю.
А после церкви, чего уж сейчас скрывать, нарезались мы с Валентином, как говорится, досыта! Как домой пришёл — не помню. Жена даже и не ругалась, только ахала. Она меня такого никогда в жизни не видела… Я ведь там, на бережочке москворецком, где мы с Валькой после церкви расстелились, и ему про Мальчика рассказал. Всё-всё, с самого начала и самыми подробностями. Он, хотя и матершинник был, каких свет не видывал, и хулиган каких поискать, а и то даже слезу пустил, вот до чего расчувствовался. Это, говорит, Васильич, тебе надо писателю какому-нибудь рассказать. Это же прямо самая настоящая книжка получается! Кинофильм можно снять! Я бы, говорит, ни за что не поверил, если бы ты мне всё это раньше рассказал, а сейчас, когда своими глазами рельсу ту увидел, и жеребёнка, верю! Выходит, есть он всё-таки, Бог-то, есть! Хранит нас, грешных!

И вот с тех пор частенько одна мысль стала мне в голову приходить, не давать покоя: а почему именно мне чудеса такие выпали? За какие-такие заслуги? Почему именно на мне Господь остановился? И чем это я его так к себе расположил? Ведь никогда примерным христианином или образцовым верующим я не был, да и в церковь в пацанах только из-под палки ходил. А уж когда комсомольцем стал, то матери прямо заявил: больше не пойду. Это, как нам на политзанятиях говорят, опиум для народа. Хочешь — ходи сама, а меня больше с собою не таскай. Она, помню, сначала ругаться начала (чего теперь скрывать, если кто её до самых печёнок доставал, то запросто могла и матерком пустить). А когда я уколол её: дескать, что ж ты — богомолка, а лаешься как пьяный мужик, то рукой махнула, поняла что бесполезно, и отстала… У нас в родне все мужики такие были: вроде и податливые, не вредные, и ругаться не любят — но если упрутся, то всё. Насмерть стоят, хоть убивай — с места не сдвинутся.
И вот чего хочешь думай, а я теперь твёрдо знаю: никакие это не случайности и никакие не счастливые совпадения. Это мой Мальчик меня от верных гибелей спасал. И знаешь, иной раз фантазировать начинаю и сам себя уверяю, что всё-таки не сгинул он там, в рейдах беловских. Что всю войну прошёл и жил ещё долго-долго, весь свой положенный Богом и судьбою лошадиный век. А то, что домой, в деревню нашу не вернулся, так что же? Ничего удивительного. Тогда, с войны-то, многие домой не возвращались и никогда не возвратились. Многие на чужой стороне остались. В чужой земле успокоились…

Пусть знают и помнят потомки!

Историко-литературный портал МТК «Вечная Память»: http://www.konkurs.senat.org
Страница День Победы на Facebook: https://www.facebook.com/dayvictory
Страница День Победы на Google+: https://plus.google.com/+ДеньПобеды1945
Видеоканал конкурса День Победы: https://www.youtube.com/user/happydayvictory
Медиапортал Федерального журнала «СЕНАТОР»: http://www.senat.org

SENATOR — СЕНАТОР


 
Литературно-музыкальный портал Анна Герман

 

 

 
® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2018 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.


Литературно-музыкальный портал Анна Герман       К 70-летию Победы: пятилетняя Марина Павленко – участница III МТК «Вечная Память» (песня «Прадедушка»)       Царь-освободитель Александр II       Театр песни Анны Герман: фильмы и концерты       Джульетта - Оливия Хасси       ЕКАТЕРИНА ВТОРАЯ - ЕКАТЕРИНА ВЕЛИКАЯ       Белый генеарл - генерал Михаил Скобелев       Публицистика | Литературно-музыкальный портал Анна Герман       Валентина Толкунова - СЕНАТОР       Владимир Васильев и Мир Балета       Орфею ХХ века МУСЛИМУ МАГОМАЕВУ       Грязная ложь КОМСОМОЛЬСКОЙ ПРАВДЫ       ПРОРОЧЕСТВО ДОСТОЕВСКОГО       Анастасия Цветаева | Литературно-музыкальный портал Анна Герман       Официальный видеоканал Марины Павленко       Они стали светилами для потомков       Ирина Бокова: «Образование — залог устойчивого развития мира!»