ПОСЛЕДНЯЯ ФОТОГРАФИЯ | Повесть врача-рентгенолога, писателя Виктора Штанько, члена союза писателей СССР
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

ПОСЛЕДНЯЯ ФОТОГРАФИЯ

(повесть)


 

ВИКТОР ШТАНЬКО,
врач-рентгенолог, писатель, член Союза писателей СССР.

писатель ВИКТОР ШТАНЬКО, День Победы, победа-65, журнал Сенатор, МТК Вечная Память, 65-летие Победы / писатель ВИКТОР ШТАНЬКО
Виктор Штанько

В узкой длинной комнате, похожей на школьный пенал, а точнее, на аппендикс, по определению студента-медика Сергея, соседа по квартире, дремал в кресле Андрей Петрович. На коленях, укрытых полосатым шерстяным пледом, лежала книга. Правой рукой, в тонкой шерстяной перчатке, Андрей Петрович придерживал книгу. Уже последние несколько дней Андрей Петрович и дома не снимает эту перчатку – кисть стала мёрзнуть даже в летнюю жару, а в весеннюю пору, как и осенью, мозжит, ноет, реагируя на малейшие перемены погоды.
 

Свою искалеченную руку Андрей Петрович называет «манус барометрикус» – «Могу официально вызвать на соревнование Центральное бюро погоды! И десять очков дам им фору!» – посмеивался он, когда в гости заходит сосед Роман Павлович, отец «доктора Сергея», и начинает говорить о погоде и как часто ошибаются в своих прогнозах господа учёные.

Сквозь стеклянные дверцы огромного книжного шкафа поблёскивают золотым теснением издания классиков, тут и первое издание БСЭ, известной тем, как много потом исчезло из неё славных фамилий и имён. А сколько замечательных книг по искусству, альбомов с копиями картин великих художников. Несколько полок отданы нотам и пластинкам. Тут же небольшой секретер с уютным зеленым абажуром, папки с бумагами.

В дальнем углу комнаты, куда свет от окна почти не попадает, мерцает таинственной зеленью большой аквариум. К шкафу прислонилась виолончель в потёртом, выдавшем виды футляре. На тумбочке поблескивает белыми клавишами недавно приобретённая радиола «Ригонда», (в Риге сделана) – в нёй великолепный проигрыватель, о чём давно мечтал Андрей Петрович.

Вот и всё наиболее интересное в «аппендиксе», как изволит называть эту комнату «доктор Сергей». Кухню, телефон и все остальные радости коммуналки Андрей Петрович уже делит со своими соседями, живя с ними давным-давно. Он даже помнит, как будущий доктор Сергей сопливым пацаном с визгом носился по огромному коридору, сшибая всё и всех на своём пути.

Вторую неделю Андрей Петрович чувствует себя хуже некуда – слабость, бросает то в жар, то в холод, голову, словно обруч сжимает. И ещё ко всему этому все суставы ноют. О калеченой руке и говорить нечего – её хоть под трамвай сунуть можно и то, наверно, полегче станет. Глотать всякие анальгины медик Сергей запретил строго настрого и даже пообещал, в случае непослушания, немедленно написать докладную на имя Капитолины Андреевны и внучки Маши – коллеги они все, медики.

Капочка и Маша за семьсот вёрст от Казани, живут в Подмосковье, но здорово спелись с Сергеем во время посещения «аппендикса». Парень, конечно, прав – после очередной таблетки анальгина, которую проглатывал Андрей Петрович, сердце у него вдруг обмирало, потом сжималось, обливалось ноющей болью и начинало громко бухать.

По утверждению Сергея, а об этом также вовсю трубят радио и газеты, движется очередная грозная волна гриппа, какой-то особо зловредной формы. И что никакой антибиотик не страшен вирусам. Сергей уповал на обыкновенный чеснок, лук, отвар из липового цвета, аспирин и тому подобное. «Самое простое и есть самое надежное!» И Андрей Петрович полностью согласен с Серёжей, к сожаленью, тут не всё так просто – сложности с печёнками, селезёнками и прочими внутренними «штукенциями», как он их называет, которые в своё время загубила в концлагерях фрицевская баланда, да и не только фрицевская. Диета в своем родненьком сиблаге, где он «отдыхал» после фрицевского, была ничуть ни лучше. Вот теперь и пожинай плоды изворачивайся – то не выпей, это не съешь, короче, как под автоматами конвоя – шаг туда, шаг в сторону…

Сегодня он почувствовал себя получше и потому решил покинуть кушетку, уже надоело до чёртиков валяться на ней, просто мутило и болели бока, спина. Вместе с пледом перетащился в своё любимое кресло, а уж раз в нём, то и за книжку взялся. Но вот на чтение сил явно не хватило, и задремал, наслаждаясь сознанием того, что книга любимая уже в руках и балкон всего в нескольких шагах, значит, скоро, возможно, даже завтра он выберется туда и полюбуется липой, которая простёрла свои широкие ветви над самым балконом, сорвёт с неё пару клейких листочков, потом снимет перчатку, и подставит руку солнцу и оно будет ласкать изуродованные пальцы, снимая с них боль.

Неожиданно Андрей Петрович увидел, что дверь балконная медленно открывается и на пороге появилась Ирина. Она что-то держит в руке и протягивает ему… Ну, конечно, в её руке то самое письмо, которое она прислала ему буквально на днях и он почти сразу отправил его Ирине обратно. Он чётко видит, как Ирина недовольно кривит губы и говорит что-то сердитое, разворачивает письмо, трясёт им… Конверт как-то странно парит в воздухе…

Андрей Петрович вздрогнул и открыл глаза.

Возле закрытой двери балкона нет никого. Через распахнутую форточку пахнуло горьковатым запахом свежей зелени листьев липы. Прислушался к сердцу – не болит, не ноет, но будто было переполнено какой-то щемящей тоской, вдруг навалившейся неизвестно откуда.

За стеной в комнате соседа часы пробили четыре раза.

Андрей Петрович уже много лет вслушивается в бой этих часов и всегда внутри замирает что-то, когда из-за толстенной стены с мерной, неторопливой торжественностью наплывает удар за ударом и чистый низкий звук потревоженной бронзы постепенно истаивает в тишине. После этого возникала какая-то странная грусть, проносились в памяти размытые временем воспоминания.

Одно время, когда было особенно трудно, занимался настройкой пианино и бывал в самых разных квартирах, где приходилось часами возиться с расстроенными вдребедень ширпотребовскими инструментами, но попадались и классные пианино, особенно хороши были трофейные, вывезенные в своё время из Германии. И как-то он заметил, что довольно часто, хозяева музыкальных инструментов походили на свои инструменты.

Владельца часов он не знал, и воображение рисовало ему самое разное. Т а к и е часы, наверняка, должны принадлежать не простому смертному – уж слишком они дороги. Он это по звучанию определил. Возможно, сосед занимает какой-то весьма ответственный пост. Андрей Петрович видел, как к соседнему подъезду регулярно утром и вечером подкатывает черная служебная машина и из неё выходил пожилой, но довольно крепкий мужчина с седой головой. И всегда на нём строгий чёрный костюм летом, а зимой дорогое пальто или длинный плащ. Представлял, как он, придя домой, облачается в халат, усаживается в кабинете за широченный письменный стол, заставленный бумагами, книгами… Начинает звонить кому-то… Супруга приносит чай…

Возможно, часы принадлежали юркому толстячку, похожему на хомяка, чья серая «Победа» без устали подкатывала путь к дому в любое время суток. Этот хомяк был очень похож на директора магазина. У таких он бывал на квартирах, настраивал для пухленьких дочурок миниатюрные кабинетные пианино и огромные беккеровские рояли. Все стены в коврах, кругом аляповатые безделушки, горы хрусталя в сервантах. И, конечно же, настенные часы…

Однажды Андрей Петрович вернулся после работы, тогда он ещё играл в оркестре в кинотеатре «Уран», разогрел на кухне чайник, сварил пару сарделек. Уселся у себя в комнате ужинать и машинально взглянул на часы – и удивился, что за стеной не слышно привычного боя часов. Может отстали? – бывало такое. Прождал еще несколько минут – тишина. Как-то не по себе стало. Андрею Петровичу. За многие годы ещё ни разу эта стена не казалась такой молчаливой, а молчание таким тягостно тяжёлым.

Отставил тарелку с сардельками в сторону, накинул пиджак и вышел из комнаты – как-то само собой решилось, что н а д о зайти к соседу по стене. Вдруг там что-то случилось и никто не знает?

Расположение квартиры представлял довольно чётко и, пройдя по коридору, остановился перед дверью обитой чёрным дерматином.

Кнопка звонка оказалась сломана. На стук никто не отозвался – тишина стояла за дверью

На всякий случай толкнул дверь коленом, и та легко распахнулась.

Шагнув из полутёмной прихожей, сразу, ещё издали, увидел на стене часы – они стояли. И тут же у стены сидел худой жилистый мужик, завалясь боком на неприбранный небольшой стол. Лицо мужчины заросло густой черно-седой щетиной и дать ему можно было пятьдесят и шестьдесят лет. Бросились в глаза его руки – огромные, точно клещи и все пальцы сплошь покрытые синей крестообразной татуировкой, вблизи ногтей крестики были ярко красными, отчего и сами ногти казались, словно налитые кровью.

Сначала подумал, что мужчина мёртв, но услышал тихое посапывание, почувствовал кислый запах дешёвого вина – под столом и на полу валялись пустые бутылки.

Огляделся – в двух комнатах всё было в полном беспорядке, вещи раскиданы по полу, опрокинуты стулья. Разбит вдребезги горшок с красивой геранью.

Тряхнул хозяина за плечо, потом резко хлестнул по щеке, но тот лишь замычал и захрапел уже громче, обвалясь лицом на стол.

Подошёл к часам – как и представлял, они оказались великолепны. Открыл боковую стеклянную дверцу и толкнул маятник – часы тут же ожили. Осталось только подвести тонкие ажурные стрелки.

Хозяина так и не удалось разбудить, и Андрей Петрович вскоре ушёл к себе с каким-то неприятным осадком точно сделал что-то не так, как следовало. Всю ночь почти не спал, то и дело прислушивался – часы шли как всегда, но и это не успокаивало.

Под самое утро его вдруг точно кольнуло в бок и вскочил с постели.

Перед глазами руки – клешни, покрытые необычной татуировкой. И потом он весь день пытался вспомнить, где видел э т и пальцы с такой необычной татуировкой. Вечером решил снова посетить соседа, в глубине души надеясь получить ответ на мучивший его вопрос.

На этот раз в дверь даже не пришлось стучать – она оказалась полуоткрытой. Но все-таки Андрей Петрович постучал, и, не уловив никаких звуков, вошёл.

Всё в комнате выглядел, как и накануне только хозяин сидел за столом не в застиранной майке, а во фланелевой куртке и держал в руке стакан с жиденьким чаем. На разложенной перед ним газете стоял закопчённый чайник, тут же банка рыбных консервов и лежало несколько кусков хлеба.

Андрей Петрович поздоровался, но хозяин квартиры не обратил на него никакого и, казалось, ничего не слышит, уткнув нос в стакан.

– А-а… пришёл… – хозяин заговорил как-то неожиданно, но головы не повернул, точно продолжая разговаривать сам с собой. Осиплый его голос почти сразу прервался надсадным кашлем и захрипело, забулькало в горле.

– У-у, сучий потрох… хрипота проклятая… Но хорошо, что пришёл… садись, а то один, совсем один… Соседи – паскуды… на осадном положении с ними… В состоянии войны, короче… Штыковая атака ещё впереди… И победа будет за нами! Сволочьё кругом… Поругался со всеми. И обложили колючкой и дерьмом… И совсем один! И наплевать! Главное другое…– он говорил, вернее, зудел. Буквально на одной низкой ноте, как расстроенный контрабас, и всё смотрел куда-то в сторону, мимо стакана, казалось, разговаривая со стеной. Но всё-таки он видел Андрея Петровича и явно общался с ним.

– Садись, садись… Главное случилось вчера. Это, конечно, я виноват… Да! Можно Сумкина Борьку выкинуть из окошка и полный расчёт. На сдачу останутся пустые бутылки… Гады! – он заскрипел зубами, казалось, вот-вот раздавит его, не раздавил, выпустил из своих клешней.

Андрей Петрович сдвинул стул от стены и сел.

Мужчина смачно выругался и затих. Потом медленно повернулся всем телом к Андрею Петровичу. Зеленовато-серые совершенно трезвые глаза, глубоко спрятанные под дряблыми, собранными в морщинистые складки веками, смотрели с интересом, с каким-то детским удивлением. Но тут же они потемнели, заполнились болью и лицо, заросшее щетиной, перекосилось точно от зубной боли. Потянул руку у консервной банке и сжал её…

– Вчера моя Надюха приказала долго жить. В десять ноль-ноль. Доктора делали операцию, но уже поздно. Нуль процентов… Вторую операцию не стали делать – чего зря мучить! И так вся житуха сплошняком мука. А Надюха как знала, когда я её повёз в больницу. Ухожу, говорит, от тебя, Боренька, навсегда. Теперь уже свидимся не скоро. Это шутковала она так. Она всё, всё понимала… А эти, как вороньё, закружили, налетели! Мешал я им, гадам! Всё время хотели отнять от меня Надюху! Потому что я им в морды паскудные всегда только правду говорил… – и он опять матюгнулся, сдвинул банку в сторону и оттуда брызнуло масло на стол. – Пусть только сунутся, как крыс передавлю! – замолчал и лицо как-то расслабилось и глаза потеплели. – Под самое утро сегодня увидел Надюху свою… Красивая такая стоит и улыбается… Ты, говорит, Марусеньку нашу не обижай, к себе возьми и на ноги поставь. Ты добрый, Боренька. Вон как мы с тобой славно пожили… А Марусенька тебя любит. Теперь вы с ней вдвоём остались на белом свете… И поплыла, поплыла… Платье какое-то длинное белое… в жисть такого не носила… И тут я. очухался. Гляжу, часы тикают. А хорошо помню – остановил! Это Надюхины часы, любимые. У одного человека я купил и Надюхе подарил… Любила она их заводить. Ну, а остановил… А они тикают! Над моей башкой! Сразу понял – Надюха приходила и запустила их. Слышишь, как весело тикают! – взглянул на Андрея Петровича как-то по-особому остро. – А я тебя, седой, сразу узнал – ты в оркестре в «Уране» играешь и в нашем доме живёшь. Точно? У меня глаз – ватерпас! Мы с Надюхой часто в кино ходили и всегда пораньше, чтоб к оркестру поближе. Ой, хорошо играете! Прямо за душу берёте… Ты там один такой белый… Вишь, Надюха моя померла. Злокачественное образование! И откуда оно взялось? А ты чего пришёл? Музыки мне никакой не надо! Я в тишине буду её хоронить. Она тишину любила… Так что катись со своей музыкой!

Андрей Петрович не отвёл глаза от почерневших зрачков Сумкина.

– Я сосед с вами вот по этой стене, – он постучал кулаком по ней. – Там живу и слушаю, как ваши часы бьют. Давно слушаю. И вдруг тишина. Вот и пришёл…

– Всё в десятку. Надюха померла. Я часы остановил. Сейчас мы с тобой, седой…

– Андрей Петрович меня зовут.

– Понял. А я Сумкин Борис Авдеич. Так вот! – он встал и его резко мотнуло в сторону, ухватился за край стола. – Небольшая качка после вчерашнего…

Вернулся из соседней комнаты с бутылкой водки. Помянули хозяйку Надюшу. Потом выпили за знакомство. За дочку Марусю, которую Сумкин завтра уже заберёт к себе от родственников, пока те не заплевали её душу.

– Спекулянты вшивые! Никак не могут мне простить, что я переманил от них Надюшу, – он рассказывал о своей жизни взахлёб, перебивая себя, вспоминая всё новые и новые подробности. Чувствовалось, что давно уже ни с кем не делился наболевшим. До войны работал токарем. А Надюху приглядел уже после войны, в библиотеке её увидел, куда вдруг потянуло после пережитого. Родственники Надюхи работали в разных торговых точках, а тогда голодуха была, и хотели изо всех сил перетянуть её к себе, в жирное место да и грамотный человек им нужен был. Вцепились в неё – надо же им прокручивать делишки свои стервозные. И тут я встрял на их пути. Порушил все планы. И началась настоящая война…

У Андрея Петровича даже заломило в висках – всплыло в памяти, где видел э т и руки…

Сначала Андрею здорово везло – с самого начала войны и прошёл до сорок третьего без единой царапины. А ведь всё время находился на самом острие – в полковой разведке. Знание немецкого языка привело его туда. И вот случилась беда – возвращались после успешно выполненного задания и налетели на хорошо подготовленную засаду. В ложбине, перед небольшим перелеском их встретили шквальным огнём с трёх сторон. Сразу стало понятно, что отходить им некуда. Немцы по рупору кричали: «Рус, сдавайся!». Ребята об этом и не помышляли, гранаты разобрали… И тут его оглушило… Очнулся и понял, что загремел в плен. И ещё понял, что из всей разведки остался он один в живых. И началось то, о чём он не любил вспоминать, а уж тем более рассказывать.

Порой иногда Андрею Петровичу даже кажется, что вовсе и не с ним происходило всё это, а с кем-то другим, разве смог бы он субтильный, музыкантишка, выдержать те нечеловеческие муки… Однако, раз сидишь вот за этим столом – значит, выдержал. И эту коряжку, как звал свою покалеченную руку, никуда не спрятать! Вот она – вечная память о том времени. И, значит. существовало то время.

– И где ты, Борис Авдеич, воевал?

– Сначала в артиллерии бухал, а после одного случая… – тут он ухмыльнулся, тряхнул вздыбленными на затылке волосками. – Срочно перебросили меня в более спокойное место – в штрафбат определили. Вот, скажу тебе, это служба! Как я в живых остался – до сих пор толком не пойму. От Сумкина мокрого места не должно было остаться… Хожу в храм и ставлю свечки за себя живого и за всех, кто со мной там кровью истекал. Ой, сколько нас там полегло… а зазря столько… без счёта… Господь решил меня чем-то отметить и жизнь даровал… Мы же впереди всех шли: «Вперёд, суки!». И мы пёрли! И не оглянись – сразу сзади автоматы заметут…

– Польшу проходил?

– А как же! – встрепенулся Сумкин. – Кровушки там пролили, будь здоров! И ты там тоже бывал?

– Бывал. В одном ущелье был концлагерь…

– Х-аа! Как же! Помню! – горячо перебил Сумкин. – Мы к той горе трое суток пёрли! Нас предупредили, что фрицу хотят ликвидировать всех кто в лагере, а наших там было полно. Ох как мы пёрли! Командир наш майор Морозов сказал: «Братики, надо нам нынче через себя прыгнуть, но должны мы своих спасти! Уж потерпите, постарайтесь! «А мы устали, как собаки… Уже в дыхалке ни хрена не осталось… И полезли. По тем скалам… Ноги, руки в крови… Кто-то в пропасть сорвался – гиблое было место…

Голос Сумкина отдалился, зазвучал глуше.

…Какая-то напряженная тишина висела над концлагерем. Обычно в это время из казармы, где обитала охрана, неслись звуки патефона, пьяный галдёж. Если прикрыть глаза, Андрей Петрович и сейчас услышит тот хохот и звуки аккордеона…

Под железной клеткой, где уже третьи сутки сидел Андрей под замком, кажется, всеми забытый, происходило какое-то непривычное движение для лагеря: пробегали солдаты с какими-то ящиками и узлами на спинах, в комендатуре ярко освещены окна, хотя в такое позднее время там всегда темно, из казарм не слышно ни патефона, ни аккордеона. Притащился из карьера паровозик с несколькими вагонами, попыхтел и замер.

Андрей прислушивался, стараясь уловить хотя бы отрывки фраз, которыми перебрасывали снующие по плацу солдаты, он чувствовал, что немцы что-то затевают. Потом все как бы успокоились фрицы, утихла беготня.

И вскоре, как-то совсем неожиданно, на всех сторожевых вышках вырубился свет прожекторов – завыли сирены, затрещали автоматы, пулемёты, загремели взрывы. Андрей сразу же услышал треск своих родных автоматов – и понял, наши у лагеря.

Сверху из клетки было видно, в ближних лагерных бараках распахнулись двери и оттуда высыпали на площадь заключенные. А вот уже он видит и наших солдат… Всё было закончено довольно быстро – часть охраны перебили, они не были готовы к такому неожиданному бою, многие сдались. И снова вспыхнули прожектора на вышках. С площади стали убирать убитых…

Андрея перевели в этот концлагерь на каменоломню с группой заключенных из другого концлагеря, который, как он потом понял, решили прикрыть, там было слишком много доходяг – он стал не выгоден. И когда Андрей с пленными отошли прилично от лагеря, то услышали как там слаженно заработали автоматы и пулемёты – доходяг отравляли в расход.

Во время перехода Андрей решился на побег – солнце вот-вот скроется, в горах это наступает мгновенно, да и охранники поотстали и брели в стороне и о чём-то болтали. Всё, кажется, складывалось наилучшим образом. И тут он нырнул за высокие колючие кусты и вжался в окаменевшую землю. Когда охранники прошли мимо, рванул напрямик в гору. Однако далеко не удалось уйти – спохватилась охрана. От солдат, наверно, ушёл бы, а у этих был особый нюх. И сразу же пустили по следу собак.

Кроме камней и кулаков нечем было отбиваться, а псы здоровенные, специально обученные… Ещё немного и загрызли бы – подоспела охрана. Не захотели терять ещё одного раба. Похохотали, стоя над ним, и погнали обратно в строй. Отделался изувеченной рукой – псина раздробила пальцы зубами. С тех пор Андрей Петрович не может видеть ни овчарок, ни чёрных образин ротвейлеров.

Из памяти никак не уходит – утоптанная площадь лагеря. Перед строем заключенных вывели Васю Петрова. Он с трудом передвигал ноги, рваная роба вся в крови… Комендант лагеря медленно прошёлся перед строем, постукивая плёточкой по высоким лакированным сапогам, сдул какую-то пылинку с рукава парадного мундира и кивнул помощнику. Он прямо-таки обожал подобные «мероприятия» и всегда обставлял их с особой тщательностью.

Помощник торжественно, смакуя каждое слово, объявил сначала на немецком языке, а потом на русском, уродуя слова, что заключенный номер 3618 Петров является крайне опасным человеком в лагере, где заключенных перевоспитывают трудом. Петров руководил тайным комитетом по подготовке бунта. Он мог войти в переговоры с начальником лагеря, а вместо этого избрал коварное преступление. Петров приговаривается к смертной казни. И тут же с четырёх сторон спустили на Васю овчарок и ротвейлеров…

Собаки, урча и захлёбываясь от ярости, рвали на куски человека по имени Вася Петров. Андрей смотрел на это, как и все остальные и не мог шевельнуться, закрыть глаза…

Нет, Вася не был руководителем комитета. В лагере была создана весьма приличная конспирация и никто не знал более трёх человек. И однако, несмотря на все предостережения, из-за провокатора (может он был не один!) уже дважды провалились восстания в лагере и многих повесили, отдали на зубы псам.

В бараке их нары находились рядом. Андрей и Вася подружились, и каждый рассказывал другу своей довоенной жизни. Андрей о музыкальной жизни Казани, про филармонию, о жене Ирине, про дочку Капочку. Вася жил на реке Белой ив Татарии, в небольшом селе Актаныш, где вместе с женой Гульнар работали учителями, и было у них двое сыновей близнецов. Вася верил, что непременно вернётся к ним…

После казни Васи Петрова, через несколько дней, буквально из-за пустяка, Андрея засунули в железную клетку. Охраннику в каменоломне показалось, что Андрей медленно везёт тачку с камнями и ударил его плёткой. Андрей свалился, как подкошенный. К нему подбежал Семён Тихомиров, тоже сосед по бараку, и стал помогать подняться с камней. Тут уже охранники стали полосовать обоих плётками и бить прикладами.

Немного поостыли охранники, да и устали, отошли в сторону, закурили. Андрей повёз свою тачку дальше. Семён остался долбить кайлом камни. Жизнь в каменоломне продолжалась своим чередом. Но на вечерней поверке Андрея и Семёна Тихонова вдруг вызвали строя и объявили, «что Великая Германия не имеет права оставить без внимания никаких проступков своих воспитанников и потому заключенные № 1336 и № 1667 должны быть наказаны» – комендант концлагеря любил выражаться изощрённо и даже порой не пренебрегая стихами Шиллера, Гёте. Короче, после поверки Андрея затолкнули в железную клетку, а Семёна Тихонова в каменный мешок, сделанный целиком из бетона и расположенного под самой комендатурой.

Клетку изготовлена по замыслу самого коменданта лагеря и выглядела настоящим «шедевром» искусства – сварена из металлических прутьев, которые изощрённо изогнуты в виде диковинных птиц и животных. Стояла она на высоченных столбах и продувалась ледяным ветром со всех сторон. Обычно зимой в этой клетке заключенные не выдерживали более двух суток, замерзали. И лежали, скрюченные морозом, в ожидании очередной жертвы. Но Андрею повезло с погодой, зима уже сходила на нет, а днём даже солнце согревало.

…У Андрея не было сил кричать, звать на помощь, но к нему уже кто-то спешил на помощь. Он слышал, что ищут ключи от замка и никак не могут их найти. Тогда кто-то из солдат полез по крутой лесенке и начал пилить прутья напильником.

Ширк-ширк… ширк-ширк… Иногда он и ночью слышит э т и звуки…

Руки солдата, сжимавшие напильник, монотонно двигались перед самыми его глазами. Солдат что-то говорил ему, кажется, даже шутил, но он ничего не понимал, он слышал только звук напильника… И это ширканье казалось никогда не кончится… Руки солдата были покрыты сплошь какой-то странной татуировкой, но особенно врезались в память пальцы – они были сплошь в мелких синих крестиках, а вокруг ногтей что-то ярко красное… Вот это он хорошо запомнил, а вот лица солдата не осталось в памяти. Никогда Андрей не видел такой татуировки на пальцах. По чёрной щетине солдата катились капли пота, он смахивал их пальцами с огненными ногтями и снова принимался за напильник…

– Подоспели мы тогда ко времени – фрицы уже всё приготовили, заложили везде взрывчатку, никого бы из пленных не осталось в живых… всё у фрицев было рассчитано, а вот про нас не рассчитали… Много мы там их покрошили… Не ожидали, что мы подойдём, а у нас разведка здорово сработала… Комендант застрелился. Говорят тот ещё гад был и даже клетку железную придумал, куда пленных сажал… Я как раз одного доходягу оттуда вызволил – прутья в клетке перепилил. Худющий был парень, жуть… Но не помер, не успел помереть…

Голос Сумкина снова отодвинулся, зазвучал как бы в стороне. В этом умении, слушать себя, не прерывая в тоже время других было что-то от профессии – играя свою партию виолончели, он должен был одновременно слушать и весь оркестр и видеть дирижёра, видеть свои ноты…

– Когда вытащили его из клетки, некоторое время не мог стоять – ноги подгибались, дрожали. Что-то принесли пожрать, завернули в одеяло…

Все ходили радостные, обнимались, целовались… Аккордеон уже зазвучал по-русски…

Через какое-то время срочно созвали лагерный комитет. Вот только тогда Андрей впервые увидел и узнал, кто состоял в комитете. Руководил комитетом Иван Прохорович, Кузьмин. Он, как оказалось, и разрабатывал планы восстаний. Выглядел совершенно неприметным мужичком, таких в лагере было много и как бы растворялся среди остальных заключённых.

На совещании решалось несколько вопросов и самыми важными были два: скорейшее возвращение из лагеря на родину и обработка документов, хранившихся в комендатуре. Немцы народ пунктуальный и, наверняка, там могли быть сведения о провокаторе. Сразу выделили трех человек, знающих немецкий язык, среди них оказался и Андрей.

В штабе стояли стеллажи, забитые папками с документацией Их оказалось так много, что в помощь выделили еще четырёх. Больше никого решили не пускать в комендатуру пока не закончат разбор документов.

Немцы ничего не успели уничтожить – только собирались и для этого приготовили несколько бачков с бензином, которые стояли в подсобке. Там же и ящики с взрывными устройствами – на прощанье комендант хотел устроить хороший «салют».

Довольно быстро отделили хозяйственную и бухгалтерскую документацию от чисто административной. Но силы у переводчиков, как и у всех остальных были на исходе. Сам Андрей уже несколько раз засыпал прямо над папками с бумагами просыпался лишь стукнувшись лбом о стол. Снова начинал читать и разбирать бумаги… Помощники старались во всю – под окнами комендатуры распевали песни, играли на аккордеоне, шумели, чтобы не дать заснуть переводчикам. Кто-то даже забегал в комендатуру и начинал тормошить переводчиков, когда те уже не поднимали голову от стола. Особенно старались Миша Чесноков и Семён Тихонов и даже обливали водой лицо. Однако все силы кончились у переводчиков и по согласованию с комитетом они решили сделать перерыв, не выходя комендатуры, хоть чуток вздремнуть по-настоящему.

Андрей заснул сидя за столом и в обнимку с толстой папкой, где лежали документы ещё не просмотренные им и там же пачка фотографий, которые уже начал рассматривать, но глаза отчаянно слипались и фотографии он подсунул себе под локоть…

Один из офицеров оказался завзятым фотолюбителем и не расставался с фотоаппаратом, постоянно щелкая затвором – запечатлевал жизнь не только офицеров концлагеря, но и заключенных. Особенно тщательно фотографировал допросы, казни заключенных… На одном из снимков Андрей увидел себя – он стоял среди заключённых, выстроенных на площади по какому-то случаю. И эту фотографию Андрей сунул к себе в карман – на память.

Очнулся Андрей от странной духоты.

Комната, где он сидел, была заполнена вонючим дымом, из угла выбивалось пламя. Кто-то выламывал окна… Андрей бросился помогать выламывать окна – на них кованые решетки. Через решетки просовывали папки с документами… Пламя уже бушевало во всю. Стеллажи с бумагами буквально кипели в огне…

Когда Андрей выскочил из пылающей двери на нём уже горела одежда, руки были обожжены… Один из переводчиков Гаврилюк и помощник Миша Чесноков не смогли выбраться из комендатуры – в какое-то мгновения она вся превратилась в сплошной гудящий пламенем костёр. Семён Тихонов всё рвался спасти Чеснока, но его держали, не отпускали.

Неожиданный пожар, смерть Гаврилюка и Чеснока произвели на всех тяжелое впечатление. Документы почти все сгорели. В спасённых папках не удалось найти имя провокатора. Наверняка, нужные документы уничтожило пламя. И фотографии сгорели. И сгорела даже та папка, что лежала под головой Андрея. Вот этого он никак не мог понять – ту папку и фотографии он бы сразу выбросил из окна…

Сначала решили, что всему виною короткое замыкание в сети. Но потом возникло подозрение, случился пожар совсем не случайно.

Андрей вместе с Иваном Прохоровичем и ещё двумя товарищами из комитета облазили всё помещение комендатуры, вернее, что от неё осталось после пожара. Они хотели разобраться в причине пожара, хотели понять, почему возник.

В подсобке, где стояли бачки с бензином, электропроводка в порядке. Но смутило другое – почему-то два бачка оказались рядом со стеллажами, где за столами и вповалку на полу спали переводчики. А один бачок в коридоре рядом с Мишей Чесноковым, у которого почему-то оказалась пробита голова. И ещё странность – на всех бачках с бензином были свёрнуты крышки. – никто не мог вспомнить, были они закрыты до пожара или нет. Ведь немцы готовились к уничтожению документов…

Много ещё разных вопросов возникло тогда у Андрея и остальных членов комитета, но заниматься более тщательным расследование уже было некогда. Так и остались те вопросы не разрешенными, а провокатор не разоблачённым…

Они с Сумкиным ещё за что-то чокнулись и выпили.

– Всё точка! – Сумкин перевернул стакан вверх дном и отодвинул его в сторону, – Завязываем! Запомни, седой, при тебе говорю – больше ни грамма! Ша! Приведу домой Марусю. И всё в порядке будет…

С тех прошло много лет, иногда на чай приходят друг к другу. А Сумкин на самом деле завязал с выпивкой. Маруся уже родила ему внука Витьку. Андрей Петрович почти всё знал о своём соседе, а вот о себе, что именно его Сумкин вытащил из той железной клетки всё никак не мог рассказать – что-то словно комком вставало внутри. И только каждый раз собирался рассказать…

Между тем, уже больше года, как Андрей Петрович стал заниматься тем делом. Однажды после очередной встречи с Иваном Прохоровичем почувствовал сам для себя совершенно неожиданно, что сможет поднять ту историю с пожаром комендатуры и с провокатором. Прошедшие годы как бы заново спроецировали в его памяти в с ё происходившее тогда и многое вдруг увидел и понял как бы заново.

Начал всё записывать, тщательно «профильтровывая» каждое событие, разговор, даже обыкновенный взгляд. И время, проведенное в каменоломне, как бы ожило в его памяти. Разумеется, в с ё было направлено только на одно – установить к т о предавал их тогда в каменоломне. Одно было ясно точно – провокатор все время находился совсем рядом, близко с тобой, с твоими «коллегами» по нарам, он дышал одной и той же пылью, разбивал одни и те же каменные валуны, замерзал на морозном ветру на плацу во врем поверок, давился несъедобной баландой. Всё это была какая-то подсознательная, почти бредовая работа мозга, который вдруг стал выдавать ему информацию, казалось бы, совершенно вычеркнутую из памяти. Конечно, э т о получалось у Андрея Петровича далеко не всегда, он должен был как бы погрузиться в то время.

Очень ему п о м о г а е т та последняя фотография, случайно уцелевшая в его кармане после того страшного пожара. Андрей Петрович может часами смотреть на неё и кажется, слышит охриплое дыхание соседа, стоявшего за спиной, посвист морозного ветерка над головой, залетающего из ущелья, злобное урчанье собаки, прохаживающей вдоль строя…

Что провокатор жив и здоров, он ничуть не сомневается. И дачку имеет, на чаёк соседей приглашает, в школах выступает, рассказывая, как героически сражался… Но никто не может заглянуть ему в нутро, чтоб увидеть настоящего. И в то же время Андрей Петрович чувствует, хотя ничем не может объяснить э т о состояние, что очень скоро он вычислит эту паскуду…

Заскучала, заныла рука – неужели опять к перемене погоды?

За стеной у Сумкина уже полностью растворился звон бронзы – часы отбили положенное и теперь негромко тикали.

Опять почудилось – вздрогнул тюль и Ирина возникла у балконной двери…

Мотнул головой – и нет Ирины… нет… Это ветерок раздвинул тюль.

Но с чего это вдруг он увидел её?

Что-то тяжёлое и неприятное как бы всколыхнулось, зашевелилось в груди. Захотелось встать, сбросить с ног плед, вдруг ставшим жарким.

Нужно включить радиоприёмник – будем слушать Шостаковича «концерт №1». Конечно, можно поставить на новенький проигрыватель пластинку, но хочется послушать трансляцию прямо из концертного зала – как будто ты там и ощущаешь то особое напряжение, которое всегда царит в такие моменты…

Ноги ещё не очень крепко держат и пришлось ухватиться рукой за шкаф, чтобы дошлёпать к радиоприёмнику.

Белый клавиш мягко вдавился и тут же осветилась шкала. Вот и нужная волна – и через легкое потрескивание эфира комната сразу заполнилась могучим дыханием оркестра. Опоздал! – уже звучала скрипка Давида Ойстраха…

Конечно, неплохо бы достать из шкафа партитуру концерта и, развернув на коленях, идти по ней вместе с дирижёром, с музыкантами. Но для этого надо тащиться к дальнему углу шкафа, раздвигать тяжелые стопки нот. Затем снова плюхнуть в кресло… Нет, благодарю покорнейше, уже насиделся, и послушаем стоя. Да и надо ногам немного потрудиться. И потому лучше пошлёпаем к аквариуму.

Поблёскивая серебристым боком, скалярия застыла на месте и только едва-едва трепещут плавнички. Рыбка вплотную приткнула свой нос к стеклу и не сводит с хозяина серых пуговок настороженных глаз. Как-то заметил, что скалярии не совсем безразличны к музыке, хотя, возможно, ему это кажется. Надо почитать литературу…

Тронул ногтём стекло – скалярия слегка шевельнулась, тряхнула брюшными плавниками – мол, не мешай слушать, старый болван! А другая скалярия затаилась среди зарослей травы и даже не шевелится. Оттуда наблюдаем за ним. Недавно прочёл в журнале, что аквариумные рыбки видят кожей. Возможно. Мы же так мало знаем… Ага, сомик оказался более любопытным – высунул из-за камня усики. А вот и сам вылез… И заработал, усиками – трудяга!

Божественно звучит скрипка…

Но с чего это вдруг такая тоска навалилась? Может у Капочки случилось что-нибудь? Недавно дочь звонила, хорошо поговорили, но, кажется, нужно сейчас самому позвонить. Да, да, сейчас. Она, наверно, уже вернулась домой из своей больницы.

Вдруг вспомнилось, как однажды Капочка, ещё учась в десятом, очень решительно заявила, что решила поступать в медицинский институт, и что мама Фая, тётя Алёна поддерживают её решение. После института она обязательно вылечит больное сердце маме Фае и придумает, как облегчить боль его руке…

Никак не проходит ощущение тягостной тоски. Неужели в Песчаном что-то могло случиться с Фаиной или Алёной? У Фаины сердце совсем никудышное…

Облокотился о край шкафа – так полегче стоять.

Возникла секундная пауза – послышался какой-то шорох, кто-то кашлянул… И снова показалось, что он находится в концертном зале… И снова зазвучала скрипка – она рассказывала о чём-то давно забытом, но очень, очень знакомом… необыкновенная партия – сколько раз слушаешь её и каждый раз слышишь что-то уже совсем иное… Странная партия…

И тут же принял решение – сначала позвонит Капочке, а потом в Песчаный Фаине или Алёне. И ещё подумал, что было бы хорошо, если б все они прикатили к нему в Казань и двинули бы на Волгу и, конечно, взяли б с собой друзей – Баранкина, Жору…

Скрипка звучит совсем рядом. Дыхание оркестра волнами заполняло комнату. Он видел движение смычков, блеск труб. Валторн… Дирижёр на мгновение застыл и взглянул на солиста – скрипач тут же взмыл куда-то в поднебесье божественным глиссандо…

Часы за стеной пробили девять. Андрей Петрович знал, что в это время Капочка уже расправилась своими домашними делами и потому можно спокойно звонить ей. Для этого надо подняться со стула, куда он примостился возле аквариума, слушая концерт, и пройти в коридор, где на тумбочке стоит телефон.

Всего несколько шагов до него… Толкнём дверь… Скрипят половицы…

Путешествие закончилось вполне благополучно, даже голова не успела закружиться. Да и вообще, она у него уже в полном порядке. Теперь только следует слегка отдышаться, чтоб Капочка не услышала, как он сипит…

Сергей давно предлагает возле аквариума второй аппарат. Короче, запараллелить вот с этим – там и место есть как будто специально для него. Но, увы, увы… Если с семьей Авдеевых у Андрея Петровича никаких проблем, всегда понимали друг друга с полуслова, то с другим соседом по коммуналке Мышиным, или Крысиным как все его зовут, почти никакого контакта. И Андрей Петрович уверен на все сто, что Мышин – Крысин станет регулярно прослушивать все его разговоры. Такой это человек. И ничем его не переделать, как уже давным-давно убедился Андрей Петрович. В телефонных разговорах с друзьями или с дочерью, безусловно, нет никакой крамолы, насчёт этого он «обучен» выше головы, но всё равно неприятно, когда твои слова, сказанные близкому человеку, ложатся в уши, словно на ладошку, этому пренеприятнейшему типу.

Вот уже и сейчас, Андрей Петровичу уверен, Мышкин, наверняка, приготовился к подслушиванию – скрипнула дверь, приоткрыл слегка… и где-то возле щели затаился, словно таракан. Сейчас бы резко встать да шарахнуть дверью ему по черепушке! Чёрт с ним, пусть слушает, всё равно ничего не поймёт – тихо будем говорить. Семью Сергея этот тип Мышкин уже сколько лет тюкает безнаказанно, пользуясь их мягкостью и деликатностью. Мать Серёжи никогда не врежет этому типу по затылку, когда тот учит её уму разуму: «Неправильно воспитываете сыночка! И суп разве так варят? И только деньги зря переводите…». Правда, последнее время поутих – Сергей не выдержал и устроил этому «учителю» скандальчик – вырос парень! И теперь Мышин – Крысин уже хитрит, вылезает из своей норы, зная, что нет Серёжи дома.

В этой коммунальной квартире, под единым номером 37, проживает трое квартиросъёмщиков. Жили тихо, спокойно семья Авдеевых, Ковалёв и бабуся Зинаида. После очередного инфаркта бабуся уже не вернулась сюда из больницы, её тихо похоронили. Комната пустовала месяца два.

Однажды в комнату Андрея Петровича негромко постучали.

Вошёл невысокий мужчина лет пятидесяти, а то и постарше, с круглой большой головой, похожей на футбольный мяч, коротко постриженный, скуластый. На маленьком носу, точно вросшие в переносицу, блестели круглые очки в толстой металлической оправе. Когда Андрей Петрович пригляделся внимательно, то увидел, что голова у незнакомца не такая уж и большая, самая обыкновенная, просто обладатель её чересчур тщедушен и походил на пересушенный гороховый стручок, что ещё больше подчёркивала куртка цвета хаки со множеством карманов и карманчиков, на которых торчали клапаны с пуговицами. Такой необыкновенной куртки ни у кого не видел Андрей Петрович.

– Здравствуйте. Пришёл познакомиться, – тонким и слегка скрипучим голосом сказал незнакомец, оглядывая Андрея Петровича с ног до головы цепким немигающим взглядом. – Прошу извинить, руку не подаю. Считаю это самым настоящим излишеством, мягко говоря, а если проще – варварством. Надеюсь, вы меня поймёте – микробов везде полчища несметные, а уж тем более на наших руках, хоть мы иногда и изображаем, что обрабатываем их мылом и прочими дезсредствами, – и он тут же, точно опасаясь, что Андрей Петрович схватит его за руку, ловко сунул свою руку в боковой карман куртки. Говорил чётки, будто анкету заполнял в отделе кадров. – На данную пустующую квартиру получил ордер на службе. И теперь мы являемся соседями. Живу один. Вредных привычек не имею. Работаю старшим провизором в аптеке №34, о чём можете навести справки, если пожелаете. Фамилия Мышин.

– Весьма польщён, что изволили посетить! – воскликнул Андрей Петрович, галантно поклонясь. И ему чертовски захотелось выкинуть что-нибудь эдакое неожиданное перед таким весьма странным посетителем да ещё вдруг оказавшимся соседом по квартире. – Насчёт микробов в прямо в десятку попали! Просто гениально замечено! На самом деле кругом это сволочьё рыщет! И потому пропадаем мы без жесткой и повсеместной профилактики! – и тут он ногой эдак дрыгнул, шаркнул ею по затёртому полу, изобразив этим самое, что ни есть большое почтение перед старшим провизором. – Имею честь представиться, Андрей Петрович Ковалёв, прихожусь почти дальним родственником знаменитому коллежскому асессору…

Однако Андрею Петровичу не удалось закончить свою тираду, как Мышкин извлёк из кармана куртки руку и резко поднял её ладошкой кверху – пальчики махонькие, тоненькие! – и, точно защищаясь, проскрипел:

– Можете не продолжать! О вас и соседях, что рядом, все нужные сведения и справки уже собраны. Пока никаких вопросов не имею. Просто посчитал необходимым познакомиться, так сказать, визуально.

– Ну и каково ваше впечатление? Как провизора и гомо сапиенс? – Андрей Петрович ещё больше развеселился, вспомнив про своих друзей Жору и Булкина, которых непременно познакомит с этим оригиналом.– Как вы нас находите? На что мы годимся?

– Лично вы – жирноваты. Необходимо ограничить мучное и сладкое. И как можно больше движения! – тут он неожиданно закрутил перед носом Андрея Петровича руками, как ветряная мельница, сначала вращая ими в одну сторону, потом в другую. И так же неожиданно, прекратив упражнения, сунул руки в карманы и, совершенно не обращая внимания на хозяина комнаты, деловито засеменил по ней, внимательно и с некоторой брезгливостью присматриваясь к предметам, находящимся вокруг него. – Книги, книги… как в библиотеке… Много вещей, много пыли. Мы живём среди излишка ненужных вещей и предметов… А проклятая пыль переносчик всего… – замер, как вкопанный, возле аквариума. – Какими продуктами кормите водоплавающих?

– Самыми разными… – Андрею Петровичу новый сосед нравился всё больше и больше. – Вчера, сукины дети, изволили слопать триста грамм краковской колбасы, а сегодня . не поверите, с самого утра требуют, головами стучатся, подай им голландский сыр и печень отварную в сметане. Завтра не знаю, что выкинут! Отрываю от себя!

– Понятно, – сказал, как отрезал, новоявленный соседя, хотя Андрей Петрович ничего не понял, глядя в стекляшки его очков. Мышин со значением кивнул на виолончель, тихо стоявшую в углу. – Музицируете, значит.

– Совершенно верно. Приходится, так сказать.

– И хватает на жизнь?

– Так это с какой стороны смотреть на эту самую жизнь…

– Философ. Так я и думал, – Мышин удовлетворительно хмыкнул и весело блеснул стекляшками. – Весьма легкомысленная профессия. Считаю, что лучше разводить медицинских пиявок – хоть народу польза какая-то. Ну, и как же обходитесь, если не тайна? Хватает на краковскую?

– Да никакой тайны! Всё элементарно просто! И тут уже никакой философии! – Андрей Петрович достал из кармана чёрные очки, которые ему подарил Булкин. Нацепил их на нос. – Делаю вот так. Потом беру свою бандуру и айда на пригородный вокзал. Изображаю инвалида, тяжелого изувеченного под Сталинградом и обиженного судьбой. А у нас народ ужасно обожает обиженных. Да еще при этом издаю на бандуре жалостливые мелодии, чтоб слезу выбить. И народ рыдает! Нет, наш народ нам не даст подохнуть с голодухи. Или вы со мной не согласны?

– И вы не боитесь? – Мышин даже слегка напрягся и попятился, словно для прыжка.

– Что вы, господин провизор! Кого же мне бояться? Своего родного народа?

–.А милиция, что смотрит? Дружинники?!

– Шутить изволите… У нас с ними самые приятнейшие отношения, – Андрею Петровичу стало уже окончательно ясно, что с таким соседом скучать не придётся.

– Понятно, – Мышин засуровел, снова цепко пробежал глазами по Андрею Петровичу, словно оценивая насколько ему и обществу опасен сей мошенник. И стоит ли с ним связываться. – Не прощаюсь! – У двери обернулся, выдвинул маленький острый подбородок. – А вы знаете, ч т о такое моя профессия!? По латыни моя профессия означает – п р е д в и д я щ и й!

Исчез сосед, будто такого и не было никогда в комнате. Несколько дней Андрей Петрович не встречал его, лишь по вечерам слышал, как из комнаты Мышина доносится тонкий, звенящий стук. Вот и сейчас только что стучал, но перестал, заняв вахту для подслушивания.

Они изредка сталкивались на кухне. Мышин оказался закоренелым травоедом, как сам себя называл. Иногда он заглядывал в комнату к Андрею Петровичу, но встречи кратковременные. Андрей Петрович старался как можно скорее выпроводить гостя. Общение с ним наводило на него тоску и порой даже появлялось непреодолимое желание врезать тому по очкам – слишком много паршивого оказалось в поведении этого предвидящего.

Андрей Петрович теперь уже вслушался в самого себя.

Снял трубку и стал набирать телефон Капочки – занято Подмосковье, занято…

Представил, как сейчас сидит на стуле у дверной щели «предвидящий» и, затаив дыхание, ждёт, ждёт… Все уже знали о его «хобби» да и он сам почти не скрывал этого. И, как ни странно, привыкли к его поганой привычке – подслушивай! По сути дела, Мышин несчастный человек – за все эти годы никто ни разу ему не позвонил и он никому. Хотя порой он разыгрывал нечто… Вдруг начинал надрываться телефон в коридоре и чаще всегда к нему первым успевал Андрей Петрович. Весьма уважительный голос просил позвать Мышкина к телефону. Тот, разумеется, в это время отсутствовал. Голоса бывали самые разные. Но абсолютный музыкальный слух позволял Андрею Петровичу очень точно определить – по телефону говорил всегда сам Мышин. Вечером, конечно, Мышкин интересовался, не звонили ли ему – он ждёт очень важный разговор… А то иногда и сам Мышин начинал вдруг кому-то названивать вечерами и в выходной, и громко, на весь коридор начинал обсуждать какие-то вопросы, связанные с его работой. И однажды так увлёкся, что не заметил проходившего мимо Андрея Петровича – звуки зуммера во время паузу пиликали во всю, забыл совсем об этом предвидящий. И в то же время он никогда не отказывался от уплаты за телефон, видимо, думая, что никто не догадывается о его «фокусах».

В трубке пискнуло – код прошёл! – быстро набрал номер Капочки.

– Алло! – послушался из трубки голос внучки.

– Машенька, это я…

– Приветик, дедуля миленький! Мы с тобой прямо на одной телепатической волне работаем – только что говорили о тебе, рыбок вспоминали… – и застрекотала, но тут же Андрей Петрович почувствовал, что она чем-то озабочена. – У нас тут вовсю идёт сессия, сам знаешь, что это такое. Кстати, твой сосед Серж ещё не стал профессором?

– Нет, он тоже сдаёт экзамены и заодно проводит на мне всякие эксперименты…

– Дед, срочно передай ему, чтоб это прекратил! Иначе будет иметь дело со мной! Так и скажи! Пусть проводит опыты на вашем Крысине!

– Так и передам… Что-то я не слышу голос Капочки, или закопалась на кухне?

– Дедуля, тут такое дело… Капочку я только что проводила к вам в Казань, поехала на какой-то учёный семинар. И мы решили тебе не звонить, чтоб был сюрпризик, когда она к тебе заскочит…

– Значит, мне ждать Капочку?

– Конечно! Только не говори ей, что я проболталась.

Они ещё немного поговорили. Внучка пообещала написать «ужасно длинное» письмо, в котором расскажет всё, всё о своей и Капочкиной жизни, сказала, собирается приехать к нему в гости, и они буду бродить по старой Казани, поедут на Волгу…

Трубка телефонная лежит на аппарате, остывает от разговора, а он приводит в мозгах в порядок только что услышанное. Нет, нет, девочка явно чем-то расстроена и старалась изо всех силёнок скрыть это.

Из комнаты Мышина вновь донеслось легкое туканье, будто тот ударял молоточком почему-то упругому и довольно твёрдому. Тюк-тюк… тюк-тюк... Это раздаётся из его комнаты почти каждый день и уже не первый год. Что он там выстукивает? Никто никогда не расспрашивал об этом Мышина, а тот ни слова. Может занимается чеканкой? Нет, не станет он утруждать себя таким «пустым, никчёмным» делом. И при чеканке звук другой тональности…

Внезапно Андрея Петровича словно ослепило, так ярко, будто это случилось вчера, а не более сорока лет назад – увидел котлован, залитый ослепительным солнцем и каменные глыбы, фигуры в полосатых робах. Вот себя видит – склонился над огромным камнем Коваль и методично бьёт по нему тяжеленным ломом… Но самого звука не слышит – как в немом документальном кино…

Видит свои разорванные ботинки – верх разлохматился и расползся в разные стороны к подошве, и все эти лохмы аккуратно обвязаны тонкий оранжевой проволокой. Так когда-то в детстве ловко прикручивал к валенками коньки. С этой проволокой ему чертовски повезло – солдаты ремонтировали что-то и обронили кусок проволоки в лужу. Проходя мимо лужи, он проволоку выудил оттуда. И тут же приспособил к делу.

Отбросил в сторону лом и теперь перед ним очередная задача – поднять большой, с зазубринами отломок от камня и уложить его в тачку. Наклоняется, стараясь половчее ухватить левой рукой, поднимает камень на грудь, делает пару шагов и заваливает камень в тачку…

Теперь другая задача – надо везти тачку. Только сначала следует столкнуть её с места – это самое трудное… самое, самое трудное сдвинуться с места… ржавое колесо…

Р-раз ещё р-рраз!

Колесо, будь оно проклято, никак не желает сдвигаться с места, словно приросло к земле. Наклонился – нет, не приросло – оно проклятущее засело в ямке, а перед ямкой лежит тот самый камелюка, который он не смог поднять прошлый раз и отвезти. И теперь упёрся в него колесом… Задача может быть решена так – сдвигать этот камень иначе ни с места…

Скосил глаза в сторону – охранник на месте. У них какое-то нечеловеческое чутьё – едва оторвал голову или глаза от этих проклятых камней, стоит только подумать о передышке, как сразу это замечают и тогда держись…

Ужасно хочется взглянуть на небо – оно сегодня такое синее! Без единого облачка! Уже вовсю пахнет весной. Даже в этой каменной дыре…

Краем глаз заметил – охранник уже задергался. Сейчас, сволота, повернётся…

Вцепился рукой в камень, главное чтоб кишки не надорвать, и медленно, медленно, небольшими толчками, стал сдвигать камень в сторону… Р-рраз ещё ага пошёл помаленьку… пошёл, сволочь… Теперь колесо надо сдвинуть в сторону, чтоб выехало из ямки… здесь, вроде, полегче…

Хоп! – звук как будто включился – услышал как за спиной громыхает чья-то тачка. По сиплому прерывистому дыханию, покашливанию узнал Мишку Чеснока. Сосед по бараку, весельчак и оптимист. Мимо носа Коваля протащились ноги Чеснока, обвязанные ржавым проводом.

Чеснок проехал, стихло громыханье тачки. Ещё чуток сдвинул колесо. Вроде, всё.

Коваль поднялся и с хрустом распрямил застывшую спину, с удовольствием, хотя бы одним мгновением, охватил глазами яркую синь неба, и тут же наклонился к тачке, чтоб ничего не понял охранник. Ухватился за ручки, чтобы столкнуть тачку.

Позади раздался не совсем обычный звук.

Резко обернулся – это на камни прямо во весь свой огромный рост упал Лысый, так все звали Фомина за большую залысину на голове. В отдалении стоят Вася Петров и Иван Прохорович. Вася тут же бросил лом и рванулся к Лысому, стал помогать тому подняться. Но, видно, тот потерял сознание и совсем не думал вставать. Подошёл Иван Прохорович и стал помогать Васе…

И тут Андрей Петрович увидел, как Вася быстро достал из-за пазухи Лысого какой-то свёрток и ловким движением сунул его в карман Ивана Прохоровича, а тот будто ничего и не заметил, но сразу оставил Лысого и широким шагом направился в сторону охранника, что-то стал говорить тому, в чём-то убеждать.

Охранник Курт, всегда полупьяный да еще с придурью, начал громко материться, размахивать автоматом. Подошёл к Лысому и ткнул того сапогом в бок, нагнулся, посмотрел в его бледное синюшное лицо.

– Подох Лисий, да? – Курт ещё раз ткнул его сапогом в бок.

– Нет, Курт, он ещё не умер, – сказал Вася. – Ему помощь нужна.

– Помочь?! Ха! Он сейчас уже сдохнеет! Помочь! Сейчас мы это сделаем! Давай тачку сюда! Быстро! Бегом!

Ближе всех тачка Коваля. Они вдвоём с Васей принялись поднимать. Лысого, чтоб уложить в тачку, но ничего не получалось.

– Надо выбросить камни, – сказал Вася и повернулся к охраннику. – Мы сейчас…

– Нет! – заорал Курт. – Не трогать камни! Не сметь! На них клади!

Рядом оказался Семён Тихонов.

– Не шумите, мужики, а то стрелять начнёт – он же псих… – прошептал Семён. – Я вам помогу, давайте вместе…

Втроём втянули тяжеленное тело Лысого на тачку.

Курт торчал всё время рядом и упражнялся в матерщине, он был большим любителем поарать даже без причины, а тут уж во всю разошёлся.

Везти тачку с человеком, а такое в каменоломне случалось частенько, и всегда выделяли двоих. Семён шепнул Васе, что сердце у него прихватило и хочет передохнуть, и потому вместе с Ковалём повезет тачку. Вася не стал возражать и к своей тачке поплёлся.

Дорога с карьера вся в колдобинах. Голова Лысого моталась из стороны в сторону, временами он шевелил губами, раздувал щёки, словно играл на тубе… По всему чувствовалось, что он уже больше не сможет долбить камни ломом.

Спустя много лет Андрею Петровичу попала в руки книжка сказок, изданная ещё в довоенное время. По её страницам среди необыкновенных деревьев и цветов бродили не менее удивительные звери и птицы. И все они чем-то походили на людей. Особенно глазами. И совсем не казалось странным, что они в книжке шутят и разговаривают, как люди. Только очень добрый человек мог придумать и нарисовать таких птиц и зверят. И был это писатель и художник Фомин Николай Яковлевич, которого в концлагере на каменоломне звали Лысый.

Едва дорога завернула за бугор, как Семён предложил передохнуть, и Коваль с радостью согласился. А сам Семён тем временем стал обшаривать карманы Лысого.

– Курево поищу… У него всегда табачок имелся в заначке… Больше он ему не понадобится…

Коваль прикрыл глаза – хотелось заснуть… Временами открывал глаза – руки Семёна всё продолжали и продолжали шарить по карманам Лысого… И за пазуху полезли…

– Жить без курева не могу… Сил нет… И куда, сучёныш, заныкал курево…

И снова, снова выворачивал карманы, матерился, ощупывал борта робы. Стащил с ног Лысого полуразвалившиеся бахилы, даже подошвы отодрал и со злостью отшвырнул их в сторону.

– Нет нигде… Только один чинарик нашёл… Вот сука Лысая!

Наклонился к самому уху Лысого и зашипел:

– Куда спрятал? Ты меня слышишь, Лысый?! Куда заныкал? Говори!

Лысый беззвучно шевелили толстыми, распухшими синюшными губами и пускал мелкие кровавые пузыри. Вдруг он широко раскрыл рот, как зевая, дёрнулся всем своим громадным телом и замер.

– Спёкся… Ну, гад… Ну, лысый… Думаешь, там лучше!!! – заорал Семён, даже закашлялся от ярости. – Су-уука…Ни хрена там не лучше…

Поехали дальше. Пока везли Лысого до одноколейки, где стоял небольшой паровоз с вагонетками, Семен продолжал матюгаться и вспомнил, как на днях тоже вёз кого-то в тачке, зато тогда здорово разжился махрой…

На следующий день Васю Петрова стражники вытащили прямо из барака, при этом перетряхнув все его шмотки на нарах и у всех, кто находился с ним рядом. По всем щелям лазили, и всё что-то искали, искали. Три дня его пытали, стараясь узнать членов лагерного комитета, но ничего не узнали.

Васю вывели на площадь перед строем заключённых и зачитали решение коменданта: «Заключённый №3618 Петров, как нарушитель лагерного режима приговаривается к смертной казни. Так поступят с каждым нарушителем порядка. Великая Германия должна освободить общество от своих врагов. Мы должны сделать вас свободными и счастливыми людьми…».

Выпустили одновременно четырёх чёрных огромных ротвёйлеров.

Всё это записано у Андрея Петровича. Кажется, в с е мелочи записал…

Но теперь вдруг понял, что не всё записал – упустил момент, как Вася достал какой-то свёрток из-за пазухи упавшего на камни Лысого и потом сунул его незаметно в карман Ивана Прохоровича. И что Иван Прохорович, сразу же отошёл в сторону от них, пошёл к охраннику, но больше не приближался к Лысому.

И вот теперь он понял, что всё это видел ещё кто-то кроме него. Ведь не зря Васю Петрова арестовали и стали пытать…

И ещё – совсем ничего не записал про довольно странное поведение Семёна Тихонова, когда они с ним везли на тачке умирающего Лысого. Это как-то совсем выпало из памяти…

Нужно немедленно записать все детали тех событий, когда они везли Лысого. Он почувствовал, что тогда произошло что-то очень важное – он же не придал никакого значения тому, как искал Семён махру у Лысого… Все нужно тщательно проанализировать, уложить каждую мелочь на свою полочку…

– Дружище Коваль, кажется, кольцо сжимается… – прошептал он сам себе под нос и стал подниматься со стула, чтобы шагать к себе в комнату. Сделал пару шагов, как вдруг за спиной ожил телефон – неожиданно громко зазвенел на весь коридор.

В такое время иногда звонят друзья Сергея. Ещё подумал о Булкине – того порой охватывает, как он говорит «серая тоска» и он покупает бутылку водяры, конечно, пивка не забывает взять и, вкушая, начинает обзванивать друзей-лабухов в любое время дня и ночи, чаще всего начиная с Коваля.

Тюканье замерло – всё ясно! Мышин давай жми на исходную позицию!

– Слушаю…– Андрей Петрович взял трубку и покрепче прижался коленями к тумбочке.

– Это я, родной мой… – он давно не слышал таким взволнованным голос Фаины.

– Здравствуй, Фаечка. Что случилось?

– Я вчера звонила тебе, с Серёжей разговаривала. Он сказал, что ты себя плохо чувствуешь…

– Да вроде уже оклемался. Какая-то гадость привязалась. И сейчас уже вполне…

– Ну и слава Богу… – Андрей Петрович слушал её трудное дыхание и отчётливо видел её маленькую пухлую ручку, державшую трубку, полное лицо и глаза будто залитые яркой синей краской. У всех трёх сестёр в глазах синь, но у каждой своя – у Алёны с примесью зелени, а у Ирины больше серого… – Андрюша… голос её как бы провалился, зазвучал глухо-глухо. – Ты хорошо меня слышишь? Ирина Владимировна умерла…

– Ирина?... Господи… Когда? – мысли в голове заметались, заскользили и стала понятна какая-то странность в разговоре Машеньки, неожиданный отъезд «на симпозиум» Капочки. – Когда это случилось?

– Сегодня в четыре часа дня… Позавчера инсульт… Скорую вызвали, но врачи ничего не смогли сделать… Я сразу послала телеграмму Капочке… Еще была жива Ирина Владимировна… – и опять ударило по ушам – «Владимировна… Владимировна…» как же Ирина выдрессировала своих сестёр, хотя те и старше её. И тут же поймал себя на том, что известие о смерти Ирины, бывшей жены, как-то особенно и не тронуло его. Неужели всё внутри так зачерствело? – Алло, Андрюша… Ты меня слышишь?

– Конечно, слышу…

– Все хлопоты взяла на себя музыкальная школа. Ведь она организовала её и много лет работала там… Буквально до последнего дня ходила туда… Всё намечено на послезавтра. Ты сможешь приехать? – как же тяжело даётся ей каждое слово, трубка прямо задыхалась. – К одиннадцати наметили…

– Конечно, приеду, о чём ты говоришь. Может, я могу что-то сделать?

– Ничего не нужно, Андрюша. Значит, мы ждём тебя…

Трубка перестала задыхаться. Андрей Петрович осторожно опустил её на аппарат. С трудом отлепил от трубки затёкшие пальцы. Сел на стул, откинулся к высокой прямой спинке. Немного посидев и приведя мысли в порядок, снова снял трубку.

– Какой там лабух на проводе сидит? – почти сразу трубка заполнилась хрипеньем, сипеньем и разными прочими далеко не музыкальными звуками, которые позволяли судить о количестве холодного пива, принятого на грудь Булкиным. – Подайте звук, сэр! Хотя бы одну ноту!

– Это я, Булкин.

– А-аа… Рад слышать лучшую виолончель…

– Возьми паузу, серьёзное дело.

– Взял. Вставил сурдинку в одно место. Контрабас молчит.

– Сейчас мне Фаина позвонила из Песчаного… Умерла Ирина, – никаких звуков не донеслось из трубки, абсолютная тишина возникла на противоположном конце провода.– Что молчишь? Ты жив, Булкин?

– Я жив, сучий потрох… – через какое-то мгновение прохрипела трубка. – Значит, отмучилась наша Ирина, – теперь уже в его голосе звучала железная трезвость. – Стало быть, мадам решила уйти туда раньше нас. Когда?

– Сегодня днём. Похороны послезавтра в одиннадцать.

– Булкин, конечно, поедет. Жоре-тромбону уже позвонил?

– Нет, тебе первому сообщаю.

– Ладно, ему сам позвоню. Теперь слушай Булкина… – в трубке что-то звякнуло, скрипнуло, зашуршало. – Значит, так действуем. Я заказываю венок от всех нас. Есть хорошие люди и всё сделают по высшему классу. На ленте напишем…. – трубка напряженно засопела – Булкин думал. Он всю свою жизнь играл на очень мужественном инструменте – контрабасе, но в тоже время оставался всегда тонким и нежнейшим лириком. Андрей Петрович рядом с ним чувствовал себя сущим сухарём заплесневелым и паршивевшим рационалистом. – На ленте напишем следующее: «Нашей дорогой Ирине. Пусть музыка навсегда останется с тобой. Друзья». Не возражаешь?

– Не возражаю, – Андрей Петрович вдруг почувствовал необыкновенную усталость и ужасно захотелось лечь, уткнуться носом в подушку.

– Тогда пока всё… я между прочим, тебе звонил два дня подряд, но твой личный доктор Серж запретил мне беспокоить тебя, убеждая, что зловредные вирусы передаются даже по телефонным проводам, а уж тем более при личном контакте, и потому не разрешил посетить больного Коваля. Теперь, как я понял, все вирусы и микробы ты и твой дохтор передушили и ты вполне ничего…

– Точно, ничего.

– Понял. Лежи и дыши носом. Набирайся сил. Завтра звоню в двенадцать.

Добрался до своей кушетки без особых приключений, только слегка водило из стороны в сторону, как моряка во время шторма на палубе.

Примчался весь взмыленный Сергей. Посчитал пульс. Зачем-то приказал высунуть язык и внимательно рассматривал его, потом помял живот, измерил кровяное давление и сунул в рот какую-то таблетку.

Рассказал Сергею о смерти Ирины.

Уже позже появились родители Сергея – Ольга Никитична с тарелкой благоухающего куриного бульона и Роман Павлович, который сразу, прямо на стуле начал заваривать индийский чай. Потом они вместе распивали этот чай, беседуя о политике, об Америке, о замечательном художнике Николае Фешине, искусство которого открыл для себя Роман Павлович, сходив по совету Андрея Петровича в музей, что возле Кремля. Картины Фешина потрясли его, и он возмущался, что такой великий российский художник пребывает в полном забвении.

Авдеевы давно уже ушли к себе. Андрей Петрович лежал и думал, как повезло ему, просто невероятно повезло, что живёт рядом с такими хорошими людьми. Вот немного очухается и сделает что-нибудь приятное Ольге Никитичне, Роману Павловичу купит хороший альбом с иллюстрациями великих художников. Ну, а медику Сержу надо подумать, тут посложнее, тут придётся пошевелить мозгами…

Пробили часы за стеной – надо собраться с духом и встать – сделать запись обо всём том, что вспомнил сегодня – про карьер, про пакет и смерть Лысого…

Папки с бумагами лежали в шкафу на средней полке. Сначала, когда решил заняться записями, купил несколько тетрадей, но потом понял, что тетради не подходят для такой работы, и на каждого заключённого, кто находился рядом с ним в концлагере, завёл папку, с надписью «Дело на заключённого №…». Чтоб было ещё более конкретно, он попросил знакомого фотографа переснять и увеличить каждого, стоящего в ряду на площади и вложил эти фотографии в «дело» того, на кого оно заведено. Когда смотрит на эти лица – вспоминает, как они улыбались, говорили… Конечно, такое бывало не всегда… Записывая, он слышал стук лома, мат Курта, посвист морозного ветра…

Немного передохнул и взял свою папку – «Дело на заключенного №1336 – Ковалёва Андрея Петровича».

Открыл чистый лист и стал записывать…

«…удивило, как ловко Семён обшаривал карманы Лысого…»

Прикрыл глаза – видит дорогу с каменоломни, свою тачку и на ней лежит умирающий Лысый…

Семён явно искал что-то важное – не махру! – нет, что-то другое…

Почему-то тогда это не насторожило его – только удивила жадность Семёна…

Открыл глаза и взглянул на общую фотографию, которую вынес из лагеря.

Площадь, как все называли участок каменистой земли утоптанной тысячью ног. Вдалеке торчат сторожевые вышки. На каждой стояло по два пулемёта. В стороне – бараки второго и четвертого блоков. Рядом с ними проходит одноколейка – этого нет на фотографии, это уже память продолжает… Но зато вдалеке видна часть казармы охранников, за ней должна быть комендатура.

Скрестив руки на груди, в позе Наполеона стоит комендант – небольшого росточка, но в высоченных лакированных сапогах и в фуражке с огромной тульей. Рыжий, с рыбьими глазами навыкате, нос кнопкой… Этого, конечно, не видно на фотографии – виден только профиль и блестят лаком сапоги. Переводчик стоит рядом, что-то говорит коменданту. Помощник коменданта зачитывает какой-то очередной приказ….

Но главное – не они, – главное, в полной резкости ряды военнопленных, стоявших в два ряда.

Замечательный фотоаппарат имел фриц – Цейсовская оптика! Каждая морщинка видна на лицах заключённых, попавших в фокус камеры. Можно сосчитать пуговицы на робах, заплатки…

Миша Чеснок стоит и смотрит на свою больную ногу. Коваль скосил глаза на Мишу и шепчет тому что-то… У Лысого страдальческое выражение глаз и смотрит куда-то вверх. Он уже давно кашлял и кровь у него шла горлом – он ещё не знал, что упадёт на камни и его повезут на тачке… Во втором ряду, хорошо виден Иван Прохорович, вернее, его нос, который он повернул в сторону Забелина… Семён Тихонов скосил глаза… Вася Петров слегка прикусил губу и чему-то улыбается, наверно, вспоминает свой дом, жену Гульнар… Он тоже не знает, что его возьмут из барака и будут вырывать ногти, перебивать кости, жечь кожу паяльником…

Андрей Петрович был дома у Васи. Но это уже спустя годы, когда он смог вернуться в Казань, получив освобождение уже из своего, родного концлагеря. Село Актаныш находилось в отдалённом районе Татарии, на берегу речки Белой. Дом Васи стоял под тремя густыми ивами, почти у самой реки. И сразу узнал жену Гульнар, так хорошо описывал Вася Петров эту миловидную, черноглазую женщину.

Как и думал Андрей Петрович, Гульнар ничего не знала про своего мужа. Её несколько раз вызывали в военкомат, давая понять, что муж был связан с власовцами. В школе, где она преподавала в младших классах, к ней относились с подозрением и даже одно время хотели уволить.

Андрей Петрович пошёл в военкомат, в райком партии и рассказал там всю правду о Василии Петрове. В школе, где работала Гульнар и заканчивали учиться сыновья Пётр и Олег, состоялось собрание учителей и родителей, пришли жители Актаныша и соседних сёл, и Андрей Петрович поведал им, как жили и умирали советские солдаты во время войны, как, оказавшиеся в плену они боролись с фашистами в концлагере, как совершали побеги, не щадя жизни. Конечно, он не смог рассказать всю страшную правду о смерти Васи, как собаки разрывали его…

Потом он ещё несколько раз бывал на речке Белой уже вместе с Капочкой, и та была в восторге от путешествий. Маленький белоснежный теплоход плыл по Волге, потом по красивейшей Каме, по реке Белой. Гульнара с сыновьями встречала их. Андрей Петрович помогал ремонтировать старый и уже покосившийся… У младшего Пети оказался великолепный музыкальный слух и Андрей Петрович посоветовал ему заняться музыкой. Написал письмо в музыкальное училище и Петю приняли в класс баяна. Пётр теперь уже прекрасный музыкант, побеждал на конкурсах баянистов, выступает с концертами. Брат Олег, как и отец, и мать – учитель. Братья иногда приезжают в Казань и гостят у Андрея Петровича, часто названивают, присылают письма. И Гульнар звонит.

…Семён Тихонов скосил глаза в сторону. На кого он смотрит? И так пристально? Кто стоит в той стороне?.. Так, так… Там Вася, Чеснок, Коваль…

Что же Семён там высматривает?

Эту фотографию, взятую из архива комендатуры концлагеря, просто каким-то чудом удалось сохранить Андрею Петровичу в «родном» концлагере. Сколько раз обыскивали, обнюхивали, он же словно чувствуя опасность, вовремя успевал спрятать фотографию. В те годы за хранение такого «документа» ему точно ещё бы припаяли хороший срок – «справедливо» тогда судили свои своих, порой хуже фашистов были. «Нет, ты не увиливай, сволочь! Рассказывай, какие секреты продал, чтобы остаться живым! Ты же полковым разведчиком был! Ты многое знал, паскуда!». И били больнее, изощреннее, чем охранник Курт… Ладно, не будем сегодня ворошить…

Аккуратно уложил фотографию в папку и завязал тесёмочки.

Ничем не мог себе объяснить чувство, которое как бы обволакивало весь его мозг и посылая, сигналы: «Коваль, круг сжимается! Ещё надо вспомнить кое-что… И, главное, не спешить… Сжимается! Совсем немного осталось, и ты узнаешь имя предателя…

Откинулся к спинке стула и прикрыл глаза…

Умерла Ирина… Бог мой! Ирина…

Пока пил бульон, жевал котлету, разговаривал с милейшими Авдеевыми – в голове всё время беспрерывно крутилось одно и тоже: Ирина… его Ирина… умерла… Ирина, которую он так любил, боготворил… И которую он знал и, оказывается, не знал…

Как-то поздним вечером раздался телефонный звонок – Серж позвал его к телефону. В трубке голос Ирины. Обычно в такое позднее время ему звонил Булкин, когда тому требовалось вдруг разрешить вопрос «жизни и смерти», о мироздании…

Нет, то была Ирина, что весьма удивило его. Обычно всё необходимое для себя она разрешала через сестриц. И он даже не помнил, когда последний раз разговаривал с ней по телефону…

Ирина же щебетала весёлым голосом, как ни в чём не бывало, и как будто последний раз они виделись не с десяток лет назад, а на прошлой неделе. Она приглашала на «скромный воскресный обед». И очень мило просила захватить с собой Жору и Булкина, старых и «всегда верных сердечных друзей». Уверяла, что чужих не будет, а только самые «близкие и верные друзья».

Он, конечно, понял сразу, чему посвящён «скромный воскресный обед» – Ирине исполнялось шестьдесят и вот ей понадобились зрители. Сначала хотел сослаться на нездоровье, но, конечно, пообещал прибыть со всей гоп компанией.

Ирина привыкла, чтоб её кто-то всегда обслуживал. И так всю жизнь. Когда имя Ирины Глинской только впервые появилось на афишах и заговорили о ней, как о незаурядной пианистке, уже тогда обе сестры буквально сдували с неё пылинки и следили за каждым её желанием, потакая во всём: «Лишь бы Ириша играла!».

Всю жизнь Фаина и Алёна, словно эстафету передавая друг другу, следили за квартирой Ирины, вели всю её хозяйство, напрочь забывая о своих интересах. Ирина считала это безотказное служение сестёр уже как бы само собой разумеющееся, даже порой просто помыкала сёстрами, чуть ли не в глаза насмехаясь над ними, над их недостатками. Андрея Петровича это всегда выводило из себя и неоднократно он выговаривал Алёне и Фаине, обижаясь за них, но те словно ничего не слышали.

На том «скромном обеде» Ирина, безусловно, решила ещё разок блеснуть перед Андреем Петровичем и своими бывшими вздыхателями Булкиным и Жорой. По сравнению с сёстрами она, конечно, сохранилась прекрасно и, казалось, что красота её ничуть не увяла. Но Андрей Петрович тогда не привёз с собой Булкина и Жору, а те и на самом деле были далеко не в лучше форме, отметив какое-то мероприятие очень крепко, пребывали в крайне болезненном состоянии. На том обеде нельзя было без боли смотреть на задыхающуюся, страдающую страшной одышкой Фаину, на Алёну с нитроглицерином под языком. Ирина, разумеется, и глазом не моргнула, не увидев Булкина, который, как она рассчитывала, завалил бы её розами и душещипательными экспромтами, а Жора на своём золотом тромбоне исполнил бы что-нибудь блистательное, повергнув в восторженный шок всех присутствующих. Увы, не приехали… А присутствующих, как увидел Андрей Петрович, было довольно много и все не из простых людишек… И он чувствовал кожей, как она огорчена, что в её отработанной программе кое-что сорвалось…

После того «обеда» она опять надолго забыла о нём. Потом стала иногда названивать. Правда, он никак не мог уловить, з а ч е м она звонит. Всё давно уже было разорвано, уже ничто их не соединяло. Неужели ей доставляло удовольствие слушать в трубке, как он говорил задыхаясь? Да, возможно, это её забавляло. Но она не могла знать, что он спешил к телефону, думая, что звонок от Капочки или Алёны, Фаины…

Ладно, эти телефонные чириканья ещё можно как-то понять.

Но скажи, Коваль, зачем она прислала то письмо? Решила ещё разок доставить себе радость, а ему боль?

Увы, Ирина Владимировна, не получилось сие у вас… Не сработало! Всё, написанное вами в письме, конечно. Было рассчитано на неожиданный эффект, что-то вроде коварного удара из-за угла в поддых, в сердце…

Осечка. Не получилось. Он давным-давно знал эту тайну. Не вышло у вас ожидаемого вами эффекта. Прочитал, и стало отчаянно жалко, да, да жалко именно вас, Ирина Владимировна. За зряшные обиды на весь белый свет. За постоянные интриги и интрижки, затеваемые вами, где только возможно. И будто все вокруг виноваты, что из вас не состоялась великая пианистка. По этому поводу я как-то напомнил вам слова Иосифа Гофмана о Сергее Рахманинове: «Он создан из стали и золота. Сталь – в его руках, золото – в сердце». Извините. Но у вас ни того, ни другого. И вы сами это прекрасно знаете, только никогда не хотели в этом признаться. Для этого тоже нужна сила души. Ещё какая сила! У вас, к сожалению, её не нашлось…

Помолчим, Коваль, слишком длинный и утомительный монолог ты выдал. Хорошо, хоть не вслух…

Слегка дунуло из форточки, и по лицу пробежала прохлада.

Ты отказалась от карьеры пианистки как-то сразу – придумала нечто трагическое, вроде бы, повредила руку, чуть ли не сломала. Даже сёстры поверили. Фаина написала мне в лагерь, что носишь на руке гипсовую лангету. Было очень трогательно, и я ни в чём не стал разуверять сестёр, хотя уже тогда сразу всё понял. Но ты сама так решила. Ну, а в лагерь ты сподобилась написать мне только одно письмо…

Ладно, не будем об этом, Коваль. Каждый сам решает свою судьбу.

Да, теперь ты уже никогда не сможешь мне ответить – зачем прислала мне это письмо?

Неужели, этим письмом ты хотела ударить по Капочке? Но тогда это уже и вовсе худо и недостойно. Разве Капочка хоть в чём-то виновна перед тобой? Разве она тебя когда-нибудь обидела? Черт побери, на меня тебе наплевать, но неужели ты и ей послала такое же письмо?! Но это уже выходит за грань…

Оттолкнулся от спинки стула – на всю комнату бухало сердце. Что же оно так громко бухает, так и соседей может разбудить!

А ведь могла послать! Могла! Это ей ничего не стоило! Может, не успела?..

С Капой разговаривал по телефону неделю назад, почти сразу после получения письма от Ирины. Письмо лежало вот здесь. На конверте в левом углу нарисованы весёлые цветные самолётики. Он их тогда долго рассматривал… Так тупо рассматривал…

Потом, после разговора с Капой, написал несколько слов Ирине на небольшом листке бумаги, вложил его в конверт вместе с письмом Ирины, и на следующее утро отнёс на почту – заказным отправил в Песчаное! – чтоб прямо в руки ей передали! Конечно, Ирина получила письмо с его ответной запиской, и это могло страшно разозлить её. Поспешил, Коваль!

Теперь он понял, что совершил ошибку – не нужно было отправлять письмо обратно и вообще даже отвечать на него. Поспешил…

Голос Капы он помнит отлично. Казалось, он был переполнен музыкой – клавесин великого Амадея Моцарта звучал в каждом её слове. Он тогда сразу уловил то необыкновенное звучание и понял, что в жизни милой Капельки происходит нечто замечательное… Она обещала приехать к нему где-то через месяца два…

Нет, она не получила этого мерзкого письма – она ничего не знает.

И вот теперь Капочка мчится на поезде сюда в Казань – остановка в Песчаном раньше Казани. Значит, она сразу пойдёт туда.

Рыбки шуршат камушками в аквариуме. Золотых осталось две – долгожители.

С Булкиным они часто беседуют о смерти. Тот уже имел два инсульта, но всё закончилось благополучно. «Продолжаю жить в ритме буги-вуги! Продолжаю любить женщин и пиво!». Короче его ничто не остановило, продолжает крутить на всю катушку. Пару лет назад вздумал идти в загс с очередной пассией – едва отговорили.

Насчёт смерти у него особое мнение – «Булкин примет её достойно. Лучше всего, чтоб это случилось под утро и на груди любимой дамы. Или пусть в руке лежит хорошая книга. Обязательно созовите всех знакомых лабухов, и что они играли не только траурный стандарт Шопена, но и пусть врубят моего любимого Дюка Эллингтона. Потом напоить всех до опупения. Буду за всем следить с Божественной верхотуры! На кресте написать: «Булкин Егор жил, страдал и любил».

Булкин имел прекрасный контрабас. Играл на нём виртуозно, о чём знала не только вся музыкальная Казань, но и Москва. Его неоднократно приглашали в Государственную филармонию большие дирижёры, но он заявлял налево и направо, что филармония в Казани ничуть не хуже, а звучание его контрабаса, что в Москве, что в Чикаго и не зависит от места прописки. Но Андрей Петрович знал Булкина куда лучше, чем тот сам себя – Егор ужасно талантлив, так же как и ужасно ленив. Здесь он уже на вершине, а там надо ещё потеть и доказывать, что ты есть великий Булкин. А там тоже крутые лабухи…

Булкин уже давно не беспокоит свой контрабас, и тот тихо пылится в углу. Андрей Петрович с Жорой сколько раз уговаривали продать контрабас хорошему музыканту – инструмент не имеет права на молчаливую жизнь! «Только когда дам жмура! – орёт хозяин. – Он любит меня, а я его! И может я решу взять его с собой – туда! Этого никто мне не запретит! И мы навеки будем вместе!» Такие рулады он обычно выдавал после очередного стакана водяры. Хотя Булкин мог отмочить, что угодно.

Егор прошёл войну в связистах. Жора протрубил в артиллерии. Обоим крупно повезло – в плен не попали, в чужих и своих концлагерях не сидели, врагами народа их не считали. Правда, слега поцарапало – у Жоры выдрало на бедре хороший клок мяса, а потом ещё под Варшавой в лопатку осколок влепился. Предлагали операцию, но Жора не захотел с ним расставаться. У Егора всё выглядело несколько прозаичнее – два раза после хороших бомбежек присылали домой похоронки. А она всё оживал и оживал на страх врагам и на радость друзьям связистам.

На Андрея Петровича похоронок не приходило и ни разу не пришлось побывать в госпитале. А смерть шиковала совсем рядом. Друзей не щадила. Спасало какое-то чудо или случайность. Там о смерти думалось как-то странно – да, был дикий животный страх и порой хотелось слиться с землей, когда на тебя с неба с воем летят бомбы… Был страх – в магазине автомата пусто и гранат уже нет, а где-то совсем рядом чавкает сапогами по грязи фриц… И в тоже время было что-то другое… необъяснимое никакими словами…

Однажды часов семь, а то и больше пришлось пролежать в снегу, в жестокий мороз, в каких-то пятидесяти метрах от немцев. Шевельнутся нельзя – сразу, как котёнка слепого прошили б из пулемётов. Вот и лежал за жиденьким кустиком, изображая сугроб. Тогда проигрывал в мозгу все свои любимые виолончельные концерты… Играл, как сам Господь Бог! Если что-то не получалось – снова и снова повторял… и чувствовал жар под гимнастёркой, от напряжения, как на настоящем концерте… Только потому тогда и не превратился в ледышку. А совсем невдалеке лежал Саня Кузьмин, с ним они вместе ходили не один раз в разведку, тот выдохся, не смог лежать, не двигаясь в таком морозе, и решил ползти, но едва только дёрнулся, его сразу же прошили пулемётной очередью. И всё – нет больше Сани Кузьмина.

В концлагерях было далеко не легче, и тоже многие не выдерживали. Там Андрей Петрович почти не думал о своей смерти, там думал, как выжить. Вечная пустота в брюхе, усталость во всём теле… и тут же такая проза, как сходить в клозет без боли от страшного запора, как сачкануть в карьере, где раздобыть кусок теплой ткани, чтоб завернуть покалеченную руку. И ещё вспоминал Ирину – её голос, глаза, губы, её прекрасное тело, мельчайшие подробности любовных игр, представлял, как они встретятся, протянут друг другу руки… Про свою покалеченную руку старался думать как можно меньше – главное, он спас её, она сможет держать смычок, а левая – в полном порядке. Надо следить за левой, сохранить её…

Ещё вспомнил одно – в разведке, где тишь и не слышен свист пуль, он всё-таки внутренне ощущал какой-то шанс для себя, что сможет вернуться после задания живым. Но вот за колючкой, где в карьере пьяный и безумный Курт, на вышке с пулемётами фрицы, на лесоповале с автоматом Иван с овчаркой, на вышке с пулёметом полупьяные Федя или Коля… тут уже он вдруг даже кожей ощутил, как малы шансы выжить. Правда, на каменном карьере у фрицев ещё согревала мысль, что всё-таки придут свои… или на худой конец пленные поднимут восстание и рванут в горы… Но в родном концлагере и такой шанс был вычеркнуть напрочь, исключён, так сказать из репертуара – к т о тебя будет спасать, к о м у ты нужен, к у д а ты сможешь бежать, если даже откроют ворота лагеря!?

Принцесса, как он звал самую древнюю и самую красивую золотую рыбку, выплюнула изо рта маленький камушек, игриво махнула хвостом и взглянула на него укоризненно, словно говоря, мол, кончай, Коваль, на сегодня о печальном.

Раздвинув водоросли, выглянула скалярия. «Сама грация! – любит повторять Булкин, а уж он знает в этом толк. – Но если поближе на неё глянуть – настоящий хычник! Аж страх берёт!» Булкин так и произносил – хы-ычник! И на самом деле…

Андрей Петрович даже головой тряхнул – ему показалось… Да нет, уже и не кажется – он видит не скалярию, а вылитого Семёна Тихонова. Кривоват, скособочен нос, на губах то ли оскал, то ли улыбка… И глаза его – водянисто-белые. Смотрят в упор на тебя, в тоже время косят куда в сторону, словно хотят что-то засечь… Движется бочком, осторожно и тут же внезапно может исчезнуть. Очень похожа. Даже не стоит сверять с фотографией.

Где-то в голове Андрей Петрович явно так услышал металлический звук – щелчок – каждую ночь барак запирали снаружи на засов. Иногда кто-то входил… И снова потом щелчок… Правда, этот щелчок был несколько иной – чтобы он мог означать? Неужели замкнулся круг, по которому уже нет сил бродить, искать, вспоминать?

Семён живёт недалеко от Казани, к небольшом посёлке… Бывал у него в гостях…

Семён, а ведь это ты решил избавиться от меня, и я попал в железную клетку по твоей наводке – должен был превратиться там в ледяную куклу, но с погодой повезло, теплый ветер подул из ущелья. Ты искал тогда у Лысого по карманам совсем не махорку – ведь так! И ты засёк, что я видел всё это. И ты сделал всё возможное, чтоб я подох в той клетке, и чтоб никто ничего не понял – ведь фрицы засунули туда Коваля! А Семён совсем и ни при чём! Тебя для отвода глаз сунули в карцер.

Первая часть у тебя получилась почти на «отлично».

Но дальше не совсем чётко сработал, – у меня ч ё т к о записано: «…руки у Семёна пахли бензином после пожара… Он говорил, получил ожог, но не было никакого ожога… И я тогда об этом Семёну… Правда никто меня не слышал…».

Дальше – я хорошо помню твоё перекошенное лицо во время пожара…

Я успел очнуться – ты был совсем рядом… И сразу отскочил от меня…

Ты хотел меня грохнуть, да? Придавить пока сплю?

Твои руки были совсем близко – я помню их… они дрожали…

Ты трусил страшно! И спешил! И делал ошибки!

Надо было сначала придавить меня, а уж потом разделаться с Чесноком. И мог бы спокойно разливать бензин по комнатам штаба. Но ты увидел, что я проснулся и тут ты растерялся…

У меня есть такое необъяснимое обострённое чувство опасности – как укол иглы! Это меня не раз выручало. Потому я и служил в разведке. Руки у тебя дрожали – я сразу это увидел… Я вскочил… Ты что-то заорал о пожаре, да огонь уже полыхал вовсю. И ты схватил со стола папку с документами, на которой я спал и пачку фотографий…. И сразу исчез в дыму… Я тогда ещё не совсем пришёл в себя… кругом пламя, дым…

Я всё э т о записал в твоём «деле», Семён. Похоже, мы одной веревочкой связаны…

Скалярия подмигнула и исчезла в зелени водорослей.

– Ну и лады, мы с тобой хорошо поговорили… Спокойной ночи, – выключил аквариум и тот погрузился в темноту, только легкое голубоватое свечение ещё немного пометалось в колбе ламп.

Потом укладывал, устраивал, кутал в простыню своё нескладное, плохо слушавшееся тело, жгло в пояснице, пробегала колющая боль по грудным позвонкам, тоскливо ныли суставы. Натянул на голову плед, перчатку, конечно, не стал снимать с культяпки – так ей лучше, поменьше мозжит. Закончится время весны, и боль отступит, станет на какое-то время легче.

Прикрыл глаза и представил Капу в поезде. Милая родная дочка…

Он даже слышит легкий перестук колёс поезда…

Теперь осталось самое трудное – заснуть.

Перестук колёс всё ближе… Он видит улыбку Капельки…

Утром Андрей Петрович вышел на балкон и ждал появления Булкина. У того полно знакомых и, наверняка, найдёт кого-нибудь с «Москвичом», чтоб не тащиться на электричке.

Во двор медленно вплыла сверкающая белизной машина, вся какая-то широкая, распластанная, похожая на ракету, и замерла у подъезда. Из неё вылез… собственной персоной Булкин и помахал рукой.

Андрей Петрович спустился к машине. Булкин познакомил с очень приятным молодым человеком хозяином машины или шофёром, о чём спрашивать было неудобно.

Булкин открыл объёмистый багажник, так непринуждённо, как будто дверцу в своём собственном холодильнике. Он умел это – артист! Венок был выполнен со вкусом.

– В пакетах розы – её любимые, – Булкин закрыл багажник. – А теперь, Владимир Николаевич, прошу, заедем к нашему другу – он уже ждёт нас.

Машина торжественно поплыла за Жорой, который уже стоял на углу улицы.

Вскоре отхлынул и остался позади городской хоровод машин, толкотня людей и они уже мчались по полупустой автостраде. Жора и Булкин о чём-то говорили…

Он помнит до мельчайших подробностей такой же весенний день, когда с тощим вещмешком на коленях трясся в кузове полуторки вот по этой самой дороге… Он тогда ехал д о м о й. Внутри всё пело, стучало в висках: «Всё кончилось… кончилось!». От горьковатого запаха навоза с полей, лежавших вдоль дороги, от яркой зелени деревьев и слепящего солнца сладко мутило, кружила голова. И всё ещё окончательно не верилось, что для него наступила н о в а я жизнь. И всё страшное осталось позади – война, гибель друзей, каменоломня в далекой Польше, другой концлагерь, куда загремел только потому, что кому-то было не совсем понятно и крайне подозрительно, как разведчик Ковалёв попал в плен, как сумел выжить в концлагере… Сколько нужно было терпения и сил, чтобы сдерживать себя, не врезать кулаком в сытую морду сопливого капитана, называющего его предателем… Этот гэбэшник даже не слышал, как воют мины над головой, никогда не видел, как поднимается пар от теплых кишок, разорванного в клочья живота друга, и тот молит, чтоб его пристрелили…

Но всему приходит конец – и тебя снова считают человеком. И на морде капитана сияет улыбка: «Поздравляем… Мы всегда верили в вас…».

Плевать на этих капитанов! Всё кончилось! И пусть ещё сильнее трясет полуторку и светит ярче солнце…

Открылась дверь, и сразу узнал Фаину… Она почти не изменилась…

А вот и Капочка! Как же он скучал по ней! Она повисла у него на шее, что-то лепечет… Разве это не счастье!

Шагнул в другую комнату – откуда доносились давно забытые звуки пианино.

За инструментом сидела Ирина и какой-то белобрысый мальчуган. Тот тут же вскочил и прошмыгнул мимо…

Ирина поднялась и пошла навстречу… Сколько лет он ждал и мечтал об этой минуте… Представлял, как они встретятся…

Поцеловала его Ирина или нет… Стёрлось… Кажется, поцеловала…

Запомнил выражение её глаз и лица – промелькнуло что-то похожее на страх, слегка подрагивающие губы и ломающиеся от напряжение пальцы…

Внутри у него что-то до хруста, до боли сжалось – вот-вот там что-то должно оборваться и лопнет ко всем чертям! Не оборвалось, не лопнуло, и неожиданно в с ё прошло. Почувствовал лишь огромную усталость. И ему уже было наплевать, что красивой ухоженной женщине не нравится цвет и запах его бушлата, что сапоги оставляют следы на сияющем полу. Он уже знал, что она ему сейчас скажет. Сразу уловил её острый взгляд на своей покалеченной руке. Но, конечно, он тогда ещё не думал, что всё будет так откровенно…

«…Очень рада, что ты наконец на свободе… всё не так просто, как ты думаешь… жизнь стала намного сложнее… я тебе писала, что переехала из Казани сюда… в этом небольшом городке я многого достигла и только своим трудом… руководство города относится ко мне с уважением, и я не хочу этого терять (это он сразу понял!). Из-за того, что тебе, мягко говоря, не повезло… (плен, концлагеря, в её понимании всего лишь невезение!). Нет, это не из-за твоей руки, хотя ты понимаешь, теперь тебе будет сложнее в музыке (он это отлично понимал!). Но я о другом – твой плен и лагеря это у нас ещё люди очень плохо переваривают и потому отношение довольно неоднозначное… Ты должен понять, что может пострадать не только моя жизнь, но и всё будущее нашей дочери… И потому нужно всё очень хорошо обдумать и решить, как жить дальше…».

Потом были еще какие-то слова – тусклые, скучные, трусливые. Но дальше он слушал уже плохо. Дальше можно было и не слушать. Он получил от нее только одно письмо в лагере, и оно сразу показалось ему каким-то странным, но решил, что это связано с цензурой. В нём не было тепла. Письма от Фаи и Алёны были совсем другие. А в письме Ирины слова были такие, как и сейчас…

Ирина сказала: «как жить дальше», намеренно упустив «нам», давая понять, что она уже всё решила. Он – уже нечто отдельное от её жизни. И его жизнь не должна ни в коем случае вторгаться в жизнь Ирины и жизнь дочери. Так тогда она решила.

Он сидел на кончике стула и смотрел, как по сверкающей лаком половой доске из-под сапог растекается грязная лужица. И эта лужица становится всё больше и больше… Солнце, заглядывающее в окно через красивые шторы, тянулось к его керзухам…

Он молчал – он не смог даже сказать ей, чем жил всё это время, ч т о помогало ему выжить. Он чувствовал, всё это совсем не интересно ей и не нужно.

Он не мог поднять на неё глаза – ему было стыдно за Ирину.

Когда понял, что пора уходить, он вдруг решил спросить её об одном важном для него, а то когда ещё будет такой случай. Да и должен он был наконец-то понять и разобраться до конца – неужели он так и не знал по-настоящему Ирину Глинскую, свою жену, теперь уже без всяких сомнений, бывшую жену.

Вопрос был не из легких.

Первый муж Ирины известный учёный Кузнецов Михаил однажды не дошел до института, по дороге его остановили, посадили в большую чёрную машину и увезли. Через несколько дней такое же произошло с профессором консерватории Азнакаевым, другом Ирины и Кузнецова. И вскоре узнали, что они враги народа…

Вся консерватория и филармония знали о горе Ирины. Он в то время как раз выступал на концертах вместе с Ириной и видел, как ей трудно. Пошло какое-то время и однажды её пальцы коснулись его руки, он потерял голову… Вскоре появилась Капочка. Он счастливый муж и отец Успешные концерты…

И тут стали наползать странные слухи… мерзкие слухи! – будто не без помощи Ирины исчезли ученый Кузнецов и профессор консерватории Азнакаев. Он старался не придавать значения слухам, зная, как всегда много недоброжелателей, завистников вокруг неординарных личностей, а Ирина была личность. И это явно резало кому-то глаза…

Всё это сейчас вспомнил, и сразу лоб покрылся испариной, стало трудно дышать. Распустил узел галстука и приблизил лицо к приоткрытому стеклу. Мотор работал мягко, едва слышно. Мимо проносились поля. Булкин и Жора поутихли и клевали носами…

Разве он не имел права спросить Ирину про то? И кто мог отнять у него это право? Сопливый гэбэшник капитан, мнящий себя Богом? Во имя чего тогда погибли Лысый, Чеснок, Вася Петров? Неужели он должен был забыть о них и об оклеветанных Кузнецове и Азнакаеве, с которыми столько раз выступал?

Ирина, конечно, совсем не ожидала, что он может спросить такое. И сразу вспыхнула, потеряла над собой контроль, начала приводить какие-то дурацкие доводы, что кто-то на неё давил, заставлял давать какие-то нелепые показания…

Он сразу всё понял и не стал дослушивать её. Вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.

Тогда он ещё не знал, что Капочка уже давно живёт не у матери, а у Фаины. И дочка зовёт её мама Фая.

Сёстры Ирины раньше её оказались в Песчаном. Алёна работала лаборантом на бумажном комбинате, главном предприятии города, Фаина преподавала в школе иностранный язык. И они совсем не были похожи. Алёна высокая и тоненькая, как всегда сама шутила – в профиль не разглядеть даже при дневном свете. Говорливая, а вдруг замолчит и мнёт, мнёт в руках длинную русую косу, всё думая о чём-то. Глаза огромные, синие. Эти глаза он только потом и рассмотрел, как следует… Фаина близорука с детства и постоянно в очках, синева её глаз казалась более резкой и как бы разлитой по линзам очков. Вся такая медлительная и большая любительница порассуждать. В прямых тёмно-каштановых волосах на затылке всегда торчал гребень, который она умудрялась постоянно терять.

Почти неделю он жил у Фаины. В те дни только и смог по-настоящему рассмотреть сестёр. Думал, что знает их, оказалось, совсем не знал. Раньше всё заслоняла собой Ирина.

Потом, когда получил в Казани жилплощадь – пенал! – Алёна и Фая с Капочкой приезжали к нему в гости. Он им играл на виолончели, поил чаем с вареньем, которое сами сестры и привозили ему. Но особенное веселье наступало, когда в пенале появлялись Булкин и Жора, с непременной бутылочкой вина. Хохотали над рассказами Зощенко, читали вслух полузапрещённого тогда ещё Есенина. Непременно заглядывали к ним и соседи Авдеевы…

Иногда Алёна заходила одна. Сидела в кресле молча, вся какая-то напряженная… Он знал её любимые вещи и всегда играл для Алёны…

И снова у в и д е л то письмо, что прислала Ирина. В углу конверта весёлые самолётики всё кружили, кружили…

Неужели можно любить Шопена, Баха, играть Рахманинова и Чайковского и в тоже время выплёскивать на бумагу… такое?! И рука не дрогнула! А ведь, казалось, он знает о Ирине всё, всё…

Розовый листок писчей бумаги. Чёткий с легким наклоном слегка летящий почерк… Нет рука ничуть не дрогнула у неё ни в одной из строчек…

Он помнит каждую фразу, чётко уложенную на розовом листке…

«…может, ты и не удивишься моему письму. Твои железобетонные нервы всегда приводили меня в восторг… Это лирическое отступление… Но только не думай, что Глинская вдруг решила исповедоваться перед тобой! Я просто решила поворошить старое доброе время, а, короче, открыть тебе одну тайну, от которой порядком приустала – одна тащу её в душе всю жизнь! Ты, конечно, помнишь…»

Тряхнул головой – да, да, Ирина Владимировна, он, конечно, помнит всё, и потому нужно поскорее войти в твой дом и найти э т о письмо, чтоб никто нее смог его прочитать. Но только не думай, это совсем не страх…

Ему порой казалось, что он разговаривает с самой Ириной, даже видит холод её глаз… Правда, не слышит голоса. Но ему и не надо этого, он прекрасно знает, что она могла ему сейчас сказать…

Машина пронеслась мимо затона, сверкнула гладь воды. И пошли, пошли дома – навстречу уже летел городок Песчаный.

Возле дома с зеленым палисадником толпятся люди.

И ещё не вылез из машины, а уже увидел Капочку.

– Дорогая моя девочка… – рядом её глаза, заполненные страданьем.

– Я тебя так жду, так жду… Звонила только что – Серёжа сказал, что вы уже уехали…

Капа ещё что-то говорит, успокаивает его. Рядом какие-то незнакомые люди, много людей… Возле дома венки, венки… Вот заплаканное лицо Фаи… Алёна выглядит лучше, правильно, надо держаться…

Его проводят к Ирине. Он давно не видел её. Подбородок стал намного тяжелее или кажется… Пальцы всё те же, только слегка заострились, кожа белая и тонкая, будто слегка смятая вощёная бумага – из них ушла жизнь. И снова перевёл глаза на лицо – нет, красота не ушла, стала как бы строже… Волосы лежат волнами… Она так любила разбрасывать их по плечам и подставлять ветру… И сразу вспомнил, как давным-давно по Волге они мчались на катере и ветер рвал с её головы волосы… Она хохочет… Брызги залепляли их лица… А вот Ирина бежит по поляне, белой от моря ромашек… Швырнула в сторону соломенную шляпу, сорвала с шеи платок… и повалилась в эти ромашки… в её огромных синих глазах отражались небо, облака… На ромашку спланировала огромная стрекоза и висит, трепеща прозрачными крылышками…

Господи, как это было давно…

Из окна, прикрытого шторой, в щель просочился лучик солнца… и скользит по лакированному полу… И вспомнил – такой же лучик солнца и т о г д а также скользил по этому полу, подбираясь к его грязным кирзовым сапогам, из-под которых вытекала лужица… и она становилась всё больше, больше…

Осмотрелся по сторонам – этого дома он совсем не знал. Заходил только несколько раз и то ненадолго.

Плотно закрытая дверь – кажется, там кабинет Ирины. Возможно, письмо лежит у неё на столе…

Нужно войти в комнату и взять письмо…

Это решение пришло сразу. И тут же откуда изнутри поползла противная слабость и почувствовал, как лоб покрылся холодной испариной…

– Андрюша… – рядом Алёна поддерживает его под руку. – Может, присядешь?.. – рука её удивительно крепкая и они уже входят в эту самую комнату. – Садись, отдохни. Выпей воды. Наверно, давление у тебя упало. Дать лекарство?

– Спасибо. Пока не нужно… Я просто посижу… – отпил несколько глотков воды из стакана и поставил его на стол. Пробежал глазами – на лакированной глади стола нет письма. Какие-то папки с бумагами. Словарь русско-испанский, какие-то книги на иностранном языке…

– Последнее время Ирина Владимировна усиленно занималась испанским языком, – Алёна перехватила взгляд Андрея Петровича. – Словарями обложилась… Тренировала свой мозг, страшно боялась склероза… – к чему прислушалась. – Извини, я, кажется, нужна там… А ты посиди. Отдохни.

Дверь за Алёной мягко затворилась.

Огляделся – куда она могла положить письмо? Книжный шкаф забит книгами до самого потолка. Большой одежный шкаф и огромным зеркалом. И снова взглянул на стол. Вернее всего оно вот в этом бюро, искусно отделанном инкрустацией. Тронул за бронзовую ручку – заперто. Давай, Коваль, ищи ключ… он где-то тут…

Дверь резко открылась.

– Алёна сказала, что ты что-то не очень… Не балуй у меня! – Фаина несколько мгновений смотрит на него в упор, потом, видимо, убедившись, что он ещё вполне ничего, грузно опустилась на стул и начала протирать очки. – Все мы уже ничего… Но Алёнка моя просто молодец, всё на ней… Ну, а ты, что это надумал?

– Это меня на дороге слегка укачало, – прислушался к тяжелому дыханию Фаины и подумал, что ей нужно обязательно подлечиться и скажет об этом Капочке, и заставят её лечиться. – Скажи, пожалуйста, Ирина должна была получить моё письмо…

– Как же, как же… – Фаина задышала даже с посвистом, водрузила очки на кончик носа. – Весь день хохотала: «Как же я достала нашего виолончелиста! Он прямо розгами меня высек! Ну, ничего я ему ещё кое-что напишу…» - говорила она. Я уж не знаю, за что ты её так крепко высек, но она здорово веселилась. Ты же знаешь, какая она была выдумщица!.. А под вечер вдруг, как туча стала. И даже, как мне показалось, слегка всплакнула. Больше не вспоминала о письме… А знаешь, мне показалось, что с нашей Капочкой происходит что-то и очень даже, очень… Может все-таки встретила хорошего человека, сколько одной мытариться… Я это как-то сразу уловила. Дай-то Бог! Я за неё всё время молюсь! Она скрытная, но попробую… А как хорошо, что привёз Булкина и Жору, Ирина Владимировна их так любила. И ещё я тебе хочу сказать… – Фаина передвинулась поближе и прошептала: – Только между нами, Андрюша… Я тоже скоро умру.

– Не говори глупости, Фая!

– Это не глупости. Я чувствую. И уже всё приготовила, чтоб никого не беспокоить. Только не вздумай говорить это Капочке! А вот наша Ирина Владимировна о смерти не думала. Совсем. Наверно, это хорошо… (И опять его кольнуло – и сейчас сестры не могут сказать просто – Ирина…). Она жила красиво. И я считаю большой несправедливостью – я должна была умереть первой! Не она! Какая-то нелепая ошибка произошла там…– и она указала пальцем куда-то вверх. – явная нелепица…

У Андрея Петровича заныло сердце – он не хотел, чтоб письмо адресованное ему, попало в руки дочери.

– Фаечка, мне неудобно тебя беспокоить, но я хотел бы забрать то самое письмо. Ты не скажешь, где оно?

– Не знаю, Андрюша. Наверно, где то здесь…

– Не в бюро?

– Может и там. Я здесь никогда не хозяйничаю…

– Оно заперто. Где ключ?

– А в ящике стола посмотри…

Открыл ящик и сразу увидел ключ. Подрагивающими от волнения пальцами вставил ключ в ячейку замочную и бюро распахнулось. Какие-то старые рецепты, перетянутые черной резинкой. Потрепанный блокнот с бесчисленными телефонными номерами и какими-то именами… Фотографии незнакомых детей за пианино. Коробочка с янтарной брошью – Ирина всегда прикалывала её к платью пред выступлением…

Не видно письма. На нижней полке бюро лежала довольно большая фотография – сразу узнал всех – оркестр филармонии на репетиции!

Нет у него такой фотографии. Вот Булкин в обнимку с контрабасом. Жора с тромбоном, Резников, Филя… Ирина стоит возле рояля и о чем-то разговаривает с Сеней, первой скрипкой… А вот и сам Коваль с виолончелью. Какие все молодые, красивые… И почти уже никого не осталось в живых… Мало осталось…

А где же дирижёр Костров Миша? Не видно… И почему почти все так странно смотрят куда-то в сторону, а не на фотографа?

Да, это был юбилей оркестра и решили пригласить фотографа…

Вспомнил! Ну, конечно! – Миша Костров стоит в стороне и потому не видно его…

Он разговаривал с каким-то военным, неожиданно пришедшим в филармонию…

Ведь это уже был второй день войны! Они о чём-то разговаривали и все напряженно ждали… И в это время фотограф нажал затвор… Значит, это последняя фотография оркестра…

В тот же вечер Коваль, Жора и Булкин и ещё трое из оркестра пошли в военкомат.

– Не нашёл письмо? – Фая мягко тронула его за плечо. – Ничего, найдём, куда оно от нас денется. А Ирина Владимировна была так задумчива накануне… Я её в обед о чём спрашиваю, она всё невпопад, да невпопад отвечает…

Фаина говорит и говорит, звук её тихого монотонного голоса как бы застыл на одной ноте… Он продолжал смотреть на лица оркестрантов, но тут же словно кто-то провёл мягкой кистью по ним и уже другие лица – он видит стоящих на площади концлагеря… роба к робе… локоть к локтю… И лица, лица…

Ему уже врезалась в мозг та последняя фотография из концлагеря. Сотни раз пересматривал её – ночами часто видел эти лица… эти глаза…

Крупно, словно под увеличительным стеклом, выступило лицо Семёна, даже не всё лицо – глаза, только глаза… – они скошены в сторону…

В висках даже заломило, отозвалось тупой болью и… в с п о м н и л!

Да, да! Понял, куда так внимательно косится Семён Тихонов. Через три человека от него, в той же шеренге, стоит Федя Бугров. Перед построением Бугор шёл рядом с Лысым, и они о чём-то переговаривались. И следом тащился Семён – Коваль шёл в стороне и видел, как тот изо всех сил тянул к ним свою тощую шею! – хотел услышать, о чём те толкуют. Андрей Петрович видит всё это так отчётливо, как будто сейчас…

Бугор и Лысый идут медленно, едва тащатся… Не доходя до лужи, Лысый наклоняется, как бы поправить свою рваную обувку, и незаметно передаёт Бугру пакет… Они не оглядывались, иначе бы увидели следом идущего Семёна… А Семён, наверняка, всё это видел, хотя может и не понял толком, что произошло… Но что-то ведь произошло!. И потому на построении Семён не спускает глаз с Бугра…

Андрей Петрович даже головой мотнул огорчённо – как он не смог вспомнить всего этого раньше!? Совсем забыл о Феде Бугре! А ведь того через какое-то время прямо у дверей барака схватили солдаты и поволокли в сторону штаба. Через пару дней объявили, что заключенный № 1193 убит при попытке к бегству из каменоломни.

Вернувшись в пенал все эти детали надо обязательно записать. А затем придется встретиться с Иваном Прохоровичем… И надо спешить, Коваль! Уже пора ставить последнюю точку!

– Ты, конечно, можешь не соглашаться со мной… – Фая тронула его своей мягкой теплой рукой. – Надо уметь прощать, Андрюша… Только ради Бога пойми меня правильно. Я же почти ничего не знаю, что произошло между вами. Ирина Владимировна никогда не говорила нам ничего, всё держала в себе… Но надо прощать, Андрюша…

О чём ты, дорогая Фаечка! Все мы в чём то виновны перед собой, перед ближними, перед Богом. Только не все об этом помнят или просто стараются забыть. А время, кажется, неумолимо стирает всё. Почти всё… Но увы… Потому что всё равно остаётся нечто такое, чему неподвластно и Время. Разве можно простить предателю, по чьей вине в концлагере гибли люди, желающие вырваться на свободу? И это совсем не относится к Ирине, которая, как он уже давно понял, порой творила такое, чему никогда не смогла бы дать сама объяснения. И это уже не вина её. Это её беда. Даже взять последнее письмо, которым решила потешиться… Здесь явно она творила, уже не по своей воле…

В комнате появилась Алёна.

– Пора дорогие мои – уже все собрались…

Фаина завздыхала и поплыла к двери, остановилась, обернулось – лицо в слезах, обтёрла их насухо платком.

– Пойдёмте… – хрипло прошептала она и вышла.

– За нашей Фаиной надо смотреть, да смотреть, совсем не хочет лечиться, – Алёна медленно прошлась по кабинету.

– А ты сама как, Алёна? – спросил Андрей Петрович.

– Я?.. – Алёна махнула рукой и подняла на него глаза. – По-разному…

– Ты меня извини… – как неприятно слышать свой тусклый голос, и снова стало душно, потянулся к галстуку. – Тут Ирина получила на днях моё письмо…

В глазах Алёны слегка дрогнула синь, потемнела.

– Ты говоришь вот об этом письме? – она достала из кармана кофты конверт с весёлыми самолетиками в углу, словно держала его наготове.

– Оно самое, – и он, как можно спокойнее, взял из руки Алёны письмо. Ему так не хотелось, чтоб она заметила его волнение, но почувствовал, что Алёна в с ё видит и понимает.

Алёна поправила ему галстук, съехавший в сторону, раздвинула ворот рубахи.

– Держи себя в руках, Андрюша. Пойдём, проводим нашу Ирину Владимировну.

Вот и вырос холм из серо-жёлтого песка, пропитанного влагой и сверху донизу заваленного живыми цветами, заставленного венками.

Люди отходят от могилы, их всё меньше, идут, теряясь среди стволов берёз.

Отец рядом. Смотрит куда-то сторону. О чём он думает?

Капиталина взяла отца под руку. Стоять бы вот так долго-долго, прижимаясь к его плечу, и ни о чём не думать.

Рядом ограда могилы Петра Захаровича, мужа тёти Алены, тихого, замечательного человека. Мама Фая и тётя Алёна уже решили, что тоже будут лежать здесь и место оставили для себя.

Как быстро проносится жизнь. Или в этом есть какой-то высший смысл?

Кажется, совсем недавно прыгала с подружками во дворе через скакалку – посвистывает, летает над головой шнур… Прыг-скок…

Сверху из окна через густую зелень деревьев, разлается голос тёти Фаи: – Капуля, папочку встречай!».

Она летит через кусты, через какие-то канавы прямиком к дороге и с размаху бросается в большие, сильные руки… «Папочка… папулька мой! – и обнимает за шею, прижимается к горячим щекам отца. – Я тебе рисунки приготовила…».

У мамы Фаи собирались подружки, приходила тётя Алёна. На столе торт, который привёз отец… Потом звучат любимые пластинки… И все подхватывают за Утёсовым: «…а у сердца тайна… тайна это ты…». Отец что-то рассказывает. Иногда он привозит с собой Баранкина и дядю Жору – тогда от смеха потолок дрожит…

…А это уже комната отца. Дядя Егор и отец смотрят, как она прохаживается перед ними по комнате… Цок-цок-цок… Это новенькие туфельки цокают высокими тонюсенькими каблучками. А платье так сказочно шуршит складочками…

Туфельки они только что купили в универмаге, куда ходили втроём, а до этого в ателье забрали платье, которое шили ей по заказу.

Это отец сделал подарок в честь поступления в медицинский институт. Они вместе с Булкиным выбирали материю, к выходному платью и потом вместе с Капой долго сидели в ателье, решая какое заказать платье – кипу журналов перелопатили, пока выбрали! И она ездила из Песчаного почти целый месяц на примерки – ничего не говорила своим в Песчаном! И вот, пожалуйста, готово…

Ой, какие туфельки! Правда. Надо ещё привыкнуть к ним – каблучок тонюсенький, высокий, кажется, не идёшь, а плывёшь по воздуху и надо удержаться…

– Маэстро, я потрясён! Никак не пойму, откуда эта воздушная мадемуазель возникла на нашем скромном подворье? Мне кажется… она прилетела из Парижа! Или со съёмок Мосфильма?! – дядя Егор восторженно шевелит своими густыми чёрными бровями, подпрыгивает на стуле. – У меня всё, всё спуталось… Это просто великолепно…

– Ты прав, Булкин, великолепно… – глаза отца искрятся радостью. – Потрясно!

Цок…цоц, цок… А это уже в Песчаном – перед своими… Мама Фая незаметно вытирает слезы, ползущие по щекам – это у неё от радости… Тётя Алёна вся в восторге замерла… И видит глаза матери – взгляд какой-то странно ускользающий, какой-то напряженный… Почему так? Потом она вспоминала этот взгляд и не понимала – почему так? Отчего такое равнодушие? И охватывало её чувство какой-то необъяснимой и щемящей душу вины… Но только никак не могла понять, в чём её вина перед матерью?

Всё заслоняют глаза мамы Фаи – усталые, с прожилками крови… И даже синева в них усталая… Мамочка Фая, держись! Неужели твоих глаз тоже не будет рядом?

– Дочь, пойдём, – отец обнимает за плечо и ведёт по узкой дорожке мимо чьих-то могил, крестов, каменных надгробий…

У автобуса их уже поджидали. Снова защемило, сжалось внутри.

Потом сидели за столом и говорили, вспоминали…

Провожать на станцию отца, Булкина и дядю Жору пошла одна. Пообещала отцу приехать к нему через пару дней. Незаметно подплыла к перрону электричка.

В полупустом вагоне позвякивало, подрагивало, где-то внизу постукивали колёса. Булкин ловко пристроился к боковой стенке, стянул с ворота рубашки бабочку, чтоб не мешала дышать, и почти сразу задремал. Чёрная в белую полоску бабочка, которую он надевал только по особо торжественным случаям, болталась у него на пальце. Жора тоже сопел и посвистывал носом, привалясь к боку друга – притомилось старичьё.

Андрей Петрович достал из кармана конверт со своим запиской и письмом Ирины. Хотел ещё раз пробежать глазами по чётко написанным строкам, но раздумал – всё знал наизусть. Свой листок сложил вдвое и аккуратно разорвал на мелкие клочки. Так же сложил и конверт с письмом Ирины, перегнул его ещё разок и стал медленно разрывать

«…Хочу, чтоб ты всё знал – Капитолина совсем не твоя дочь! И мне она также совсем никто!..»

Бело-розовых лоскутков в ладони всё больше и больше…

«…Случилось всё банально просто, как всё на грешной земле…»

Представил, уже в который раз, как Ирина тщательно подбирала слова, чтоб побольнее ударить. Что при этом она ощущала? Торжество? Хотела смести на нет всё существующее между ним и Капочкой? Какая глупотень…

«…В страшно невезучий тот день, я тогда в роддоме находилась в полной растерянности… Разве могла даже подумать о неудачных родах? Ничего совсем не соображала. И потому решила взять эту девочку… Да ещё при всём том скрыла от тебя всю эту дурь…»

Да, день на самом деле был невезучий. Тогда всё узнал от доктора, который принимал роды. Оказалось, что в роддоме случайно оказалась молодая женщина, без всяких документов, которую сняли с поезда и сразу привезли в роддом, и та умерла во время родов, но ребёнка спасли. И доктор сразу сам предложил Ирине взять эту девочку. Доктор думал, что я знал о смерти новорожденного, и что ты мне всё рассказала о приёмной девочке… Вот так и появилась у нас Капочка… моя милая Капелька…

Закончились розовые квадратики, в ладони горстка мелких лоскутков. Выставил руку в окно навстречу яростно дующему ветру и разжал пальцы – белое облачко вмиг взметнулось с ладони и исчезло.

Вот и всё Ирина Владимировна. Переписка наша закончена. Жаль, что последнее письмо такое недоброе, такое неумное и безжалостное.

Вытянул уставшие ноги, пристроил между ходулями Булкина. Лабухам, наверно, сны какие-то снятся – постанывают, котелками крутят, пальцами шевелят…

Взглянул на свою руку – к ладони прилип маленький розовый клочок, всё, что осталось от письма. Хотел стряхнуть его на пол и не стряхнул. Возможно, а даже наверняка, этот розовый клочок хранит на себе дыхание, прикосновение Ирины, той Ирины, которая всегда была в его памяти… Осторожно передвинул эту розовую каплю к пальцу и спрятал под перчатку – там не потеряется, там место надёжное.

Электричка развернулась, и яркое солнце ударило в окно. Оно уже изрядно потрудилось за длинный весенний день и подрастеряло свою яркую, слепящую силу, но всё равно заставило зажмуриться Андрея Петровича. И ему ещё сильнее захотелось прилечь или хотя бы вот так, как Булкин приткнуться боком к стенке вагона и отдаться дремоте. Да и Жора неплохо устроился. Но он знал, что тогда тут же набежит слабость, с которой он сегодня уже не хотел иметь дел. И потому надо перетерпеть, собрать в кулак все свои силёнки и дождаться, когда притащится к себе в пенал, там сразу же нальёт кружку крепкого горячего чая… Личный доктор Серж предупреждал его об этой дурацкой слабости и как с ней следует бороться… И Капелька проводила инструкцию…

Она и Фая с Алёной хором уговаривали его остаться, и потом через несколько дней все вместе поедут к нему в Казань… Нет, милые мои, хорошие, он сегодня должен непременно дотянуть до своего пенала – неотложное дело ждёт его там.

Больше никак нельзя тянуть! И он уже решил, что папку с документами на Семёна Тихонова не будет отсылать по почте. А сам, лично доставит её Ивану Прохоровичу – подумаешь, придётся проехать какие-то двести вёрст на электричке. Зато прямо в руки передаст «дело» и тут же решат, как следует поступить с Семёном Тихоновым. Хватит, погулял на свободе, сволота! Сколько отправил на тот свет хороших ребят, не дал дожить до светлого дня Победы… И всё делал чужими руками – только направлял фашистов на след! Чисто всё было сработано! Но теперь за всех придётся ответ держать – за Лысого, за Васю Петрова, Федю Бурова… А сколько народа к стенке поставили, когда раскрыли уже готовый план восстания! Ты весь в крови… Все эти годы жил припеваючи, считал, что уже никто никогда не раскроет твои предательства, не заглянет внутрь твоей чёрной душонки… И красиво даже жил! Всякие медальки ветеранские получал, выступал, как герой… Но, видимо, не знал, что в Библии сказано – всё тайное становится явным! И вот вылезла вся твоя чернота наружу… Покажем мы тебе её…

Не заметил, как электричка уже подбегала к Казани – уже виднелась знаменитая башня Сююмбеки, белел Кремль. Сейчас начнём приводить в себя разомлевших чуваков, хватит им дрыхнуть…

Андрей Петрович поставил точку и пробежал глазами по написанному.

– Вот и всё… Всё! – остался доволен – чётко изложены все доводы. – Теперь, Коваль, имеешь полное право слегка передохнуть, а уж утром курьерским к Ивану Прохоровичу. Со всеми документами!

За стеной пробило полночь. Но спать совершенно не хотелось. Сразу, приехав, брякнулся на кушетку и пребывал, как говорит Булкин, в полной отключке целых два часа – и вот зато сейчас, как свежий малосольный огурчик!

– Теперь, Коваль, ты имеешь полное право послушать Моцарта!

Радиола вспыхнула зелеными огоньками. Приладил на голову наушники и осторожно опустил иглу на пластинку.

Первые звуки рояля приглушённые, трагичные… Всё мелочное и пустое отпадает, остаётся где в стороне… Слышны чьи-то голоса, зовущие о помощи, они полны страдания, боли… Откуда-то издали, из тьмы приближаются волны стихии, и вот-вот они всё опрокинут, сомнут и нет в них никакой жалости… Но блеснул лучик света… Он пока ещё слабый, нерешительный… но это уже есть надежда…

Андрею Петровичу всегда помогал Моцарт. Он находил в нём для себя силы устоять, выбраться из безысходности. Вот тогда, замерзая в снегу, под прицелом немецких пулемётов и снайперов, разве не Моцарт помог ему выжить! А в каменоломне, в железной клетке, за колючками сталинского сиблага! Ведь уже почти ничего не оставалось, что могло бы помочь уцепиться за жизнь! И великая музыка молила: «Держись!» А в тот яркий солнечный день, когда вернулся из лагеря и, придя к Ирине, вдруг понял, что всё, о чём столько мечтал, рухнуло…

Сколько дней тогда провёл у Фаины? Семь… десять… Ни о чём не спрашивала она. И Алёна ни разу ни о чём не спросила. Прибегала Капочка и что-то щебетала… Потом пришла Алёна с кипой пластинок и молча положила их на стол перед ним. Достала патефон, поставила на него пластинку и завела до упора ручку. Зазвучал Моцарт… И сама тут же ушла… Сначала не понял, зачем ему всё это принесли… Хотел выбросить из окна патефон вместе с пластинками…

Не выбросил. Сколько дней и ночей он тогда слушал Моцарта? Как только не лопнула пружина… Фая не ночевала дома. Он слушал Моцарта… Днём забегали Алёна с Фаиной и что-то ставили на стол, он машинально ел… Пришёл муж Алёны и они с ним проговорили всю ночь…

Пружина тогда не лопнула. Он понял, что надо жить дальше. Что у него есть дочь, которую он должен воспитать. Что есть рука, которую удалось спасти, и что он будет снова играть… И начал играть…

Удалось устроиться в музыкальное училище – ведь Ковалёва, как виолончелиста все знали, помнили… Но даже тогда, после реабилитации, на него кое-кто косился – он это чувствовал… И вот в училище уже появились его ученики за которых ему не стыдно – Миша Капустин поступил в консерваторию, на Пражском конкурсе получил первую премию, теперь вот Гоша Крымов радует…

Звуки рояля, казалось, выплёскивали через наушники, заполняя все углы его пенала и спящего дома, двор, улицу…

Взглянул на снимок, что взял со стола Ирины – последняя фотография оркестра филармонии. Обязательно нужно переснять и сделать копии Булкину и Жоре – у них нет такого снимка. Славный сюрпризик будет лабухам!

Решил просмотреть газеты, которые были подсунуты ему под дверь. Так обычно поступает Серж, когда его нет дома. И сразу увидел листок бумаги на газетах.

«Звонил Иван Прохорович, просил перезвонить в любое время. Серж».

Перечитал ещё раз записку и снял с головы наушники, выключил радиолу. Видимо, произошло что-то важное, не будет зря дёргаться Иван Прохорович.

В коридоре полумрак, все соседи спят.

Свет включать не стал – приоткрыл пошире свою дверь и присел рядом с тумбочкой. Набрал номер телефона своего «лагерного коллеги», как они называли друг друга.

– Егоров слушает, – почти сразу раздалось из трубки.

– Привет, комиссар. Передали, чтоб позвонил, а я тут собрался ехать к тебе. Что случилось?

– Тут такое неприятное дело, Андрей… – Иван Прохорович слегка откашлялся, отдышался. – Ещё одним нашим «лагерным коллегой» стало меньше.

– Опять инфаркт?

– Не совсем инфаркт… Наш Семён решил…

– Семён Тихонов?

– Он самый…

– Так он же, как дуб был! – перебил Андрей. – Я с ним разговаривал месяц назад по телефону. Шуточки всякие отпускал, на чаёк звал…

– Семён вчера повесился у себя дома. Это мне сегодня Литовченко сообщил. Он же недалеко от Семёна живёт и часто заходил к нему в шахматы поиграть. Но последнее время стал за ним замечать всякие странности – забьётся в угол и не хочет выходить, и всякую чушь бормочет, выкрикивает… Литовченко все это за шуточки принимал…

– Значит повесился… Зря он так поспешил, – Андрей Петрович даже почувствовал какое-то разочарование – он так хотел взглянуть тому в глаза, и чтоб Иван Прохорович, прочитав его «дело», тоже взглянул бы и ещё спросил бы кое о чём. – Зачем же он так поспешил?

– Как это поспешил? Что-то я не понял тебя, Андрей?

– Сейчас объясню. А скажи, пожалуйста, Литовченко не говорил тебе, что за чушь выкрикивал и бормотал Семён?

– Сказал, как же… Видимо, с мозгами стало у Семёна худо. «Их было пять! Пять! И этого никто не знает!»

– Значит, их был пять… Нет, у Семёна с мозгами всё было отлично. Вот и можно подвести черту.

– Какую черту, Андрей?

– Как раз месяц назад я разговаривал с Семёном по телефону, хотел уточнить и заодно проверить и его память – не помнит ли он, сколько стояло бачков с бензином в подсобке комендатуры, когда мы там разбирали документы и начался пожар. Ты же помнишь, какой он был говорун – любого мог заболтать! И с ним трудно было по телефону говорить – трещит не остановить. А тут после моего такого вопроса – тишина! Я уж думал, что телефон отключился. Нет, не отключился. Слышу, дышит, да тяжело так дышит… А потом заговорил – и голос такой вялый, вялый… никогда у него такого голоса не было, как помню…

– Значит, ты его спросил от тех самых бачках с бензином?

– Да, о тех самых. Сколько их стояло там – пять или шесть?

– Пять! Я это точно помню! – выкрикнул в трубку Иван Прохорович. – Но что это решало для тебя? Ни черта не понимаю!

– Успокойся… Ты же знаешь, я завёл «дела» на всех, кто с нами там был… И всё записывал, сравнивал, вспоминал… и тебя сколько раз тормошил… И других наших «коллег по лагерю». Их уже мало осталось… Я спешил… И вдруг почувствовал, что вышел на след… А Семён сразу понял, о чём и зачем я это спрашиваю… И не выдержали у него нервишки. А я хотел поехать вместе с тобой к нему, чтобы взглянуть в глаза…

– Ты не мог ошибиться? Ведь прошло столько лет.

– Не мог ошибиться. Всё разложено по полочкам… Ведь он рассчитывал, что всё уже забыт и быльём поросло. А не поросло…

– Не выдержали нервишки, ты прав. Когда хотел приехать ко мне?

– Завтра. Нет, это уже сегодня. Электричка в два часа отходит.

– Приезжай. Я тебя жду, Андрей.

Вот и поговорили. И поставили последнюю точку.

В дверной щели комнаты провизора мелькнул свет – аптека на своём посту!

Уже хотел встать, чтобы идти к себе, но вдруг снял с аппарата трубку и решительно набрал номер телефона – он знал, что там, где сейчас прозвенит звонок, ещё не должны спать.

– Алло… Я слушаю? – в трубке тихий взволнованный голос.

– Алёна, это я, старый дурак… Прости, что звоню так поздно…

– Андрюшенька, разве это поздно…

– Алёна, милая… Прости меня за всё, всё если только можешь простить… Я тебе доставил столько боли, слишком много боли… Днём я должен поехать к своему старому другу Ивану Прохоровичу, ты его знаешь… И потом всё расскажу… А оттуда я сразу к вам… Ты слышишь меня?

– Конечно, слышу. Мы будем тебя ждать. Что ты сейчас делал?

– Слушал Моцарта.

– Я так и думала.

– Слушал и вспоминал, как ты меня тогда вылечила…

– Те пластинки у меня все целые. И патефон. Я иногда завожу его и слушаю…

Вжимая в ухо трубку, чтоб не упустить ни одного звука, он слушал и слушал голос, в котором никогда не было фальши, лжи, и улыбался. Он должен…. да, да, должен теперь сделать всё возможное, чтоб этому дорогому человеку больше никогда не доставлять боль… Он постарается…
 

SENATOR - СЕНАТОР


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.