Вера МАКСИМОВИЧ. ВО ГЛУБИНЕ РОССИИ – конкурсное произведение участника МТК «Вечная Память» о событиях первых дней Победы 1945 года в Берлине – СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

«ВО ГЛУБИНЕ РОССИИ»
(роман)
 

Вера МАКСИМОВИЧ

Журналистика позволила мне встречаться с разными людьми и они становились героями моих очерков, которые публиковали местные и московские издания. По заказу редакции много лет назад в журнале «РАБОТНИЦА» был опубликован мой очерк о знаменитом капитане дальнего плавания Анне Щетининой, позже перепечатанном двумя польскими журналами. Тогда же в Приморском издательстве вышла моя небольшая книжица «Тигроловы» и очерки «В парке пятнистых оленей» и «На речной магистрали» - о сплавщиках леса.

Повесть «Во глубине России» была отвергнута редакцией журнала «НОВЫЙ МИР» после ухода Твардовского, потому что в ней речь шла о спасении раненого немца. Еще свежи были раны, нанесенные войной, и слово «немец» многие россияне воспринимали не иначе, как врага. Из редакции газеты «Комсомольская правда» пришло однажды приглашение перейти в эту газету штатным литературным сотрудником. Но мои анкетные данные испортили личное дело: мой отец во времена Сталина – Ежова был арестован как враг народа и погиб во владивостокской тюрьме НКВД. По понятиям того времени я была политически неблагонадежна, хотя продолжала работать в краевой печати.

Повесть написана в 1970-е годы на основе рассказов фронтовиков, с которыми я встречалась в то время. Мои старший брат и муж тоже прошли через ад войны по фронтовым дорогам. События первых дней Победы в Берлине, кроме свидетельств фронтовиков, описаны мной на основе сообщений печати того времени и просмотра документальных фильмов, снятых по горячим следам советскими кинооператорами.

Убийство первого военного коменданта Берлина генерала Берзарина потрясло тогда всю Россию.

 

ГЛАВА I

Уже смеркалось, когда за деревней послышались взрывы гранат, автоматные очереди и ружейные выстрелы. Перестрелка длилась не долго и наступившая тишина слилась с тьмой осенней ночи. Ни огонька в окнах, ни звука, ни собачьего лая – будто все вымерло.

А утром внук старой Никитихи, Колька, бежал по улице и орал, сколько было сил: «Там солдат лежит, скорее идите, солдат лежит!» Женщины, услышав Колькин крик, выбегала из дворов и спуска¬лись с крылечек, спрашивая на ходу, что там случилось. Впереди всех по улице бежала молодка Клавдия Мохова. Ее муж ушел на вой¬ну через три дня после свадьбы, и Клавдии казалось, что он где-то здесь, недалеко, может быть, в соседнем селе. Вопреки всему, что творилось вокруг: шла война, немцы по-хозяйски обосновались в городах и селах всей округи, – Клавдия ждала своего Алексея каждый день.

Бежали по деревне подростки – девчонки, рысцой трусили старухи. За огородами на стылой земле лежал совсем юный парень в выцветшей, рваной гимнастерке и таких же брюках. Клавдия приподняла его голову и, ощутив холод мертвого тела, испуганно посмотрела на склонявшихся к ней односельчан, тихо сказала: «Не жи¬вой он. Не живой уже...» и заплакала.

За тропой, в кустарнике нашли тела еще двух мужчин, одетых один в черный, другой в синий пиджаки, а под пиджаками виднелись совсем ветхие красноармейские рубашки. Пятна крови темнели на ру¬бахах и брюках. Второй был тоже молодой, чернявый, а третий, лет сорока, не больше, лежал вверх лицом с выбитым глазом.

Всех троих похоронили на бугре под кланами. Никаких документов при них не было. Одно было ясно – это «наши». Может быть, шли куда, скрываясь от немцев, а до деревни не дошли. Толковали об этом в каждом доме, печалясь о погибших, вспоминая обоих, ушедших в беззвестность войны.

Деревня Камышовка жила на отшибе, у тихих озер. Большие села и деревни, те, что расположи¬лись ближе к трактовым и железным дорогам, беспощадно жгла и утю¬жила война. А сюда оккупанты являлись лишь за тем, чтобы под¬чистить последние запасы продовольствия. Наведывались и в лет¬нюю пору, искали партизан.

Через два дня после похорон неизвестных солдат вновь встрепенулась Камышовка от другой напасти.

Мария Колосова, женщина в годах, та, что жила теперь одна в просторной избе на самом краю улицы, пошла наломать веников. За ее двором лежал широкий луг до самого озера. На том лугу паслись когда-то телята, гуляли стада говорливых гусей. Сейчас и эти места одичали, заросли высокой травой. К березняку вела тропа. Мария положила на землю первую охапку веток, и ей показа¬лось, что кто-то еще есть в кустарнике. Прислушалась. Тяжелый вздох или стон повторился где-то совсем близко. Раздвинув полынь, замерла на месте. Перед ней лежал солдат в знакомой военной форме. «Немец», прошептала в испуге Мария. Когда первый страх про¬шел, наклонилась к нему поближе. Немец дышал. От легкого порыва ветра зашуршала сухая листва кустарника. В нерешительности стоя¬ла она перед распростертым на земле человеком. Постояла, а потом пошла к своему дому. Вернулась с широкой мешковиной, в которой обычно носила с ближнего покоса сено.

Мария уложила раненого на мешковину и поволокла через луг. Живой груз оказался нелегким. Спина ее скоро взмокла, руки тряслись от волнения и усталости. Отдыхала и опять волокла. Солнце уже зашло, только вечерняя заря горела за дальним лесом. Пока дотащилась до огородной калитки, совсем стемнело.

– Что делать, что же мне теперь делать? – повторяла про себя Мария, остановившись со своей ношей у крыльца. Косматый дворовый пес неслышно подошел к лежащему немцу, обнюхал его и, злобно заурчав, скрылся в конуре. «Надо кого-нибудь позвать», –решила Мария. В окне соседнего дома мерцал огонек. На стук в дверь вышла хозяйка, Федора, недавно принявшая в свой дом бе¬женку с сынишкой, да своих детей было трое.

– Пойдем ко мне, Федора, надо что-то с немцем делать, он у меня во дворе...

– Ты что, бог с тобой! – перепугалась Федора, – зачем они опять заявились... Федора кинулась было в избу, но Мария остановила ее: «Не бойся, один он, раненый, даже встать не может».

– А лежачий что, стрелять не умеет? Они, эти изверги, всех подряд ничтожат, детей не жалеют. Федора уставилась на Марию глазами, полными ужаса, и, схватив ее за рукав, потянула в избу, – «идем к нам, вместе не так страшно».

– Ты успокойся, Федора, зря детей не тревожь. У немца ружья нет, и сам он еле дышит.

– Сегодня не дышит, а завтра встанет, и нам дышать будет нечем. В избе послышался плач ребенка. Федора, сказав «я сейчас», скрылась за дверью. Мария не стала ее ждать, пошла к своей подру¬ге Оксане Фоминой. Оксана, овдовев перед самой войной, тоже жила одна. Сын ее, Иван, учительствовал в районном центре вместе с женой. Невестка успела написать, что Иван ушел на фронт. Дочка Оксаны, Анютка, выучилась на мастера и работала там же, на молокозаводе. Мать получила от нее одно письмо. Дочка сообщала, что за¬вод их должны эвакуировать. О себе не упомянула ни словом. Где теперь она, что с ней, Оксана не знала.

Накинув второпях платок и тужурку, Оксана вышла со своего двора вместе с Марией.

– Немец-то где был? – спросила она подругу, когда они были уже на улице.

– В траве лежал, недалеко от тропы, там где спуск к озеру. Ноябрьская ночь выдалась темной, в редких домах мелькал огонек.

И вдруг, в этой черной ночи жутко и протяжно завыла собака. Окса¬на прижалась к Марии, и некоторое время они шли молча, сбавив шаг, охваченные смутным предчувствием. Вой собаки повторялся че¬рез короткие паузы, отзываясь в душе ноющей тоской.

– Это мой Дружок завыл, – сказала Мария. Оксана не ответила, только сильнее прижалась к ее плечу.

– Горе он, что ли, мне кличет? – продолжала свои мысли Мария. И тогда Оксана заговорила быстро и горячо: «Что ты, что ты!.. Это он на немца воет. Ты же говоришь, что он совсем плох, вот собака и чует...» Оксана первой вошла во двор, прикрикнула на собаку, несмело подошла к лежащему немцу на светлеющей в темно¬те мешковине. – Маруся, – позвала она подругу, пока та зажигала в избе коптилку, – а он вроде мертвый... Но немец был живой. Подруги затащили его в дом, расстегнули шинель. Молодое, красивое лицо отливало синевой.

– Господи! Прошептала Мария, когда увидела на обнаженном теле немца запекшуюся рану во весь правый бок. Была повреждена и правая нога. Смыв засохшую кровь, женщины перевязали раны, потеплее укрыли, уложив его на узкую железную кровать здесь же, на кухне. Раненый был без сознания. Оксана осталась ночевать у подруги и слышала ночью, как Мария несколько раз вставала, подходила к немцу, прислушивалась к его тяжелому дыханию.

Рано утром Мария истопила печь, приготовила отвар из калины.

– Я тоже всю ноченьку ворочалась с боку на бок, призналась Оксана, – все думала: злая или добрая доля послала нам еще одно испытание, – Оксана кивнула на немца. – Боюсь я за тебя, Маруся. Если каратели зайдут, разбираться не станут, как да что. Он может в любой час помереть, а перед ними не оправдаешься, они и доброе за злое примут. Кто они такие? Палачи да и только, а тебе своих сынов надо дождаться. Этим и живем. Мария присела к столу, рядом с подругой. – Опять же, свои люди что скажут, – продолжала Оксана, – не простое это дело, врага под своей крышей укрывать.

–Знаю, – ответила Мария, – а что можно сделать? Пусть придут люди, вместе решим.

И люди пришли. Первыми прибежали дети: две девчонки Анны Скворцовой пошептались у порога и исчезли. Соседка, Федора Зонова, пришла вместе с беженкой Евдокией и ее пятилетним сыном Павликом.

– Так это тот самый немец, что вчерась маня до смерти перепугал? – спросила Федора едва переступив порог избы. – Близко не касайся, а то схватит, – шутливо предупредила Оксана, зная трусоватость Федоры. Но та внимательно осматривала немца, приговаривая: «породистый немец, ничего не скажешь... а он ничего не го¬ворил? – Без памяти он, – отвечала Мария. Изба наполнялась все новыми людьми. Анна Скворцова стала, прислонившись к стене у порога. Молодоженка Клавдия Мохова, как ее звали теперь в деревне, пришла вместе с шустрой бабушкой Никитихой, знаменитой тем, что лечила односельчан настоем трав и принимала новорожденных. Сколько ей было лет, 70 или 80, она сама толком не знала. Свой год и месяц рождения определяла так: «на покрова, на самые покрова родилась».

Следом за Клавдией и бабушкой Никитихой пришла ее невестка Катя. Собиралась почтя вся деревня. Старики, Иван Степанович Стрельцов и Тимофей Лукич Ремезов, по прозвищу Морокун, явились после всех. Других мужиков в Камышовке не осталось. Оба деда знали толк не только в крестьянских делах. Две войны – первую мировую и гражданскую вынесли на своих солдатских плечах. Они вошли в избу неторопливо, поздоровавшись, сняли шапки. Рядом с ними стал Никитихин внук Колька.

– Слышь, Мария, мы с собой переводчика прихватили, – сказал Степанович, положив, руку на колькино плечо. Он по-немецки кое-что кумекает. Я тоже малость понимал, да забыл, сколько уж годов прошло...

– Говорить-то он не может, только стонет временами. Даже глаз не открывает, – сказала Мария.

– Ясное дело, – согласился Иван Степанович. В это время проскользнула в дом целая стайка детворы. Анна Скворцова, по-прежнему стоя у двери, зашикала было на них, что, мол, и так тесно, но бабка Дарья, бодрая еще старуха, остановила Анну. «Пус кай слушают, да разумеют, дело то вон какое...» Распахнулась широко дверь, все обернулись на громкий голос Любаши, племянницы Насти Корзуновой.

– Где, где немец, покажите мне его! Может это тот, что мою сестренку загубил? Если тот, задушу своими руками! Любаша протиснулась сквозь толпу к кровати, где лежал немец, и, не в силах сдер¬жать гнев, схватилась руками за железную спинку кровати и стала ее трясти, повторяя сквозь слезы отчаяния: в овраг его, в овраг, голодным псам на съеденье! Он такой же, как тот, все они прокля¬тое отродье... Женщины, стоящие рядом, схватили плачущую Любашу, отвели в сторону, дали воды. Вся Камышовка знала о страшной судьбе Любаши, жившей до войны под Белгородом. Мать ее и двух братишек немцы сожгли в их же доме, а младшую сестренку, 14-ти лет, изнасиловали и убили в палисаднике. Семнадцатилетнюю Любашу вместе со сверстниками отправили на работы в Германию. Но им удалось бежать на одной из станций. Голодная, оборванная, еле живая от всего пережитого, добралась Любаша до своей тетки в Камышовку, к Настасье Корзуновой.

Пока женщины успокаивали Любашу, внимание всех обратилось к беженке Евдокии, появившейся в Камышовке нынешним летом. Она стояла у всех на виду, бессильно опустив руки на плечи своего худого, большеглазого сына, и слезы, не останавливаясь, текли по ее бледному лицу. Она не вытирала их и будто не чувствовала, что они льются. Ее исстрадавшиеся глаза не выражали боли, а как-то странно и отрешенно смотрели в одну точку. Под огнем орудий, под бомбежками шла она по руинам войны с тремя детьми. Родной город горел день и ночь. Старшая дочка, 8-ми лет, погибла под бомбами, самый младший – сынишка – от голода у материнской груди, лишенный молока. Остался пятилетний сын. Она закрывала его своим телом, сама была дважды ранена. Кормила его последними крошками, оставшимися в карманах от тех кусочков хлеба, которыми делились добрые люди. Евдокия увидела немца и опять все вспомнила.

– Да его бы гада, за все ихние дела бандитские в землю живым зарыть, и то мало... – в сердцах сказала Дарья Неверова.

– Нашу землю еще поганить! – возразила Анна Скворцова. – Не стоило бы бабы так распаляться, – обратился ко всем дед Морокун, – здесь надо трезвым умом рассудить. Во-первых, опасно его держать тут. Для нас всех опасность, я имею в виду. Сдать его немцам, транспорту нету, да и был бы транспорт, больно далеко везти, на выдержит он.

– Туда ему и дорога, – сказал кто-то. – А может, отнести его туда, где лежал? – спросили в один голос Федора Зонова и Клавдия Мохова.

Отнести где лежал – дело не хитрое. Но ведь он раненый... как бы сказать, неподсудный – сказал Иван Степанович Стрельцов.

– Если ранили, думаешь, фашиста из него вышибли? Таким же и остался... вон его рубаха лежит, а на ней бляха какая-то, – сказала Настя Корзунова, показывая в угол, где лежала форменная окровавленная рубаха немца. «Это значок, кажись, полевой жандармерии», – пояснил Колька Никитин, рассматривая металлическую бля¬ху.

– Может, орден какой, или медаль за убийства, – сказала Анна Скворцова.

– Ну, давайте толковать о деле, – предложял Иван Степанович и тут же обратился к Марии Колосовой. – А ты что скажешь, Мария?

Мария ближе подошла к столу, оказавшемуся в центре столпившихся односельчан.

– Мне повиниться надо перед вами, – негромко, со вздохом произнесла Мария, – может, я не так сделала... Голова ее чуть скло¬нилась. – Я с вами всю свою жизнь: вы знаете меня, я знаю каждо¬го из вас. И горе у нас одно. Нет среди нас таких, кого бы война помиловала. Мне, как и вам, не за что немцу кланяться. Таких душегубов еще не видала наша земля во веки веков. Она помолчала. – И все же, люди добрые, ни один из вас, как бы ни закипала кровь, я знаю, не смог бы бросить живого там, в поле... Мария опять помолчала. ... Совесть наша такая, и пословицу не зря на¬род наш сложил: «Не бей лежачего». Я так думаю: помрет – схороhиm. Выживет, сам дорогу найдет. Мария умолкла, всматриваясь в лица, ища ответа на самый немыслимый вопрос, какой им предстоя¬ло сейчас решить.

Все молчали. Все, кто пришел в еe дом. В душе каждого, кто стоял перед Марией были и боль, и гнев, и безмерные страдания всей непокорной России. О чем думали они? О своих ли поте¬рях или той страшной жизни, на которую их обрекли варвары двад¬цатого века? О жестокости человеческой или благодеяниях, о том, что их ждет, или о том горьком, что уже испито... О чем бы ни думали они, молча стоящие на своей истерзанной земле, в их серд¬цах чудесным образом слились – справедливая ярость и милосер¬дие, суровость и жалость. Как крупицы чистого золота, веками накапливаясь, передавались из одного поколения другому; живыми зернами проростала из глубин России драгоценная человеческая суть, названная народом ВЕЛИКОДУШИЕ. А в великих душах нет места суетной, мстительной злобе. Не поднимется рука против поверженного, пусть даже лютого врага.

Среди тишины послышался внятный голос: «Не изверги мы, а люди. Мы никогда не были такими, как они, и не будем». Эти слова произнесла Анна Скворцова – мать, родившая детей не для того, чтобы они убивали или были убиты. И совсем не для того, чтобы ими помыкали гитлеровские выродки.

– Другого тут, наверно, я не скажешь, – подвел черту дед Морокун, глядя перед собой. Немец, лежавший все это время неподвижно, шевельнулся и застонал. Кто-то первый открыл дверь и вы¬шел из избы. За ним стали выходить остальные. Так решилось все разом. Иначе оно и не могло решиться.

Всю ночь шел снег. С легким шуршаньем ложился на крыши н заборы, одевая в белые папахи огородные столбы. Поздний зимний рассвет ощупью пробирался к деревне. Во дворе пахло снегом, ноги ступали мягко, дышалось легко. Затопив печь, Мария накину¬ла на плечи старую шаль и пошла за водой.

Узкая тропа вела через огород, спускалась к кустарнику. В криничке, аккуратно выложенной камешками, чуть трепетала ключевая вода. Мария зачерпнула полное ведро и поставила его на буго¬рок. Ей хотелось побыть здесь, послушать, kаk поет чистая струя, выливаясь в ручей. Стояла, смотрела на камешки. Присела, дотро¬нулась до них рукой. Эти камешки укладывал ее младший сын Вася. И уже не ручей она слышала, а голос сына: «Мама, мы теперь воду будем пить родниковую, самую чистую. И носить ее будет ближе, чем от колодца. Пойдем, покажу!» И они идут вместе по тропе. Впереди Вася, сияющий, нетерпеливый. «Ой, какая глубокая криница! А вода холодная, да вкусная, спасибо, сынок!» Мать черпает горстями воду, пьет не напьется. Вася улыбается, говорит ей что-то своим ломким юношеским голосом, а она привстала, смотрит в его глаза, и теплая волна радости стучится в сердце. Густой его светлый чуб развевается на весеннем ветру, яркой белизной сверкают зубы. Ему тогда было лет семнадцать, не более.

Идет Мария по заснеженной тропе, затуманилась воспоминаниями. Тяжелое ведро, пора передохнуть. Глянула, а у забора, вся в снегу, калина стоит. Красные гроздья висят, никем не сорванные. Взяла в руку один пучок, второй и опять услышала голос уже стар¬шего сына Гриши: «Я тыквы хочу с калиной. Запечешь в печке, мама?» А Вася его поддразнивает: «Не надо тыквы, лучше пирожков с капустой...» На обеденный стол несет она и тыкву с калиной, и пирожки с капустой. Борщ мясной дымится. Кринка неснятого молока рядом с буханкой свежего, душистого хлеба. Закружилась голова – нельзя вспоминать такое. Пальцы невольно сжались, раздавилась в руках калина. Одна алая гроздь упала на снег. Мария хотела под¬нять ее, а ей вдруг почудилась кровь на белой постели снега. «Боже, что это со мной?» – прошептала Мария и шагнула на тропу, выронив гроздь калины. Печь в избе разгорелась жарко, прыгает крыш¬ка на кипящем чайнике. Немец лежит, завалившись на левый бок. Ма¬рия поправила ему голову, удобнее уложила на подушку. Надо было приготовить теплого питья. В полдень пришла Оксана. Потертый мужской полушубок угрюмо висел на ее худых плечах, на ногах залатанные валенки. Выражение постоянной заботы, невысказанной печали было характерным для всех женщин военной поры. Редко улыбались, еще реже смеялись. Только дети, если были сыты, могли развеселить забавной выход¬кой или неуемной фантазией. Оксана и Мария, чтобы как-то разве¬ять свое одиночество, часто заходили в те избы, где можно было услышать ребячьи голоса, посадить кого-нибудь на колени, поворошить на головке волосы, пахнущие детством, незаметно прижаться, обогревая иззябшую душу. Прежде чем идти к детям, Мария обычно пекла из картошки подобие лепешек, несла им сушеную тык¬ву или семечки.

– Слышишь, Маша, – говорит, улыбаясь, Оксана, – захожу я сейчас к Федоре, угощаю детей семечками, а этот мальчонка, сын беженки, держит в своей ладошке семечки и спрашивает, дам ли я семечек раненому. Девчонка Федорина, Татьянка, сует мне от куклы тряпочки и тоже ему, на перевязку. Дети, дети, чего бы они понимали... Ну, как он? – спросила, раздеваясь, Оксана.

– Плох, конечно. Кое-как напоила отваром. Жар у него. Засту¬дился видать, а может, от ран.

– А у меня все из головы не выходит тот разговор людской в твоем доме. Как жутко было, как в груди все сжималось. Ты не видела меня, Маша? Я в том уголке сидела и плакала.

– Нет, не видела. Чего же ты плакала?

– Знаешь, я поначалу испугалась, когда стали все кричать, ругать немцев. Ведь мы с тобой его в дом пустили, ни у кого не спросили. Разве можно в такое время одним распоряжаться, ведь вся деревня пострадать может. Вижу, Любаша кровать трясет, кричит: в овраг его, в овраг! А женщины стоят, не шелохнутся, будто застыли. Ей не помогают, лица у всех встревоженные, но не злые. И я чую, не станут они тащить его, не станут, понимаешь? Оксана подошла к Марии, положила ей руки на плечи, загляну¬ла в глаза.

– Значит, мы с тобой сделали все как надо.

– Так пришлось... – отрешенно ответила Мария и добавила: – но ты так сильно не переживай. Мария была старше Оксаны на два года, но разница в возрасте не была помехой в их давней дружбе, также как и разница в характерах. Чувства Марии таились глубоко, и выказывать их она не спешила. А Оксана – вот она, вся на виду: и смеется, и поет, я плачет. Темно-серые, в густых ресницах ее глаза умеют с такой силой выражать удивление, радость и гнев, что Мария иной раз, как зачарованная, смотрит на подругу, а потом скажет: «Ой, Ксюша, ни время, ничто тебя на берет, душа ты моя девичья...» Годы, конечно, брали свое. Когда-то пыш¬ные косы теперь она укладывала скромным веночком вокруг головы. Глаза утратили прежний блеск. Но в минуты волнения они по-молодо¬му искрились, на щеках появлялся румянец. В прежние времена и плясать Оксана любила. Но и в танце, и в речах ее всегда сохранялась та мера, которая подчеркивает в женщине до¬стоинство.

– Горе-горькое рвалось в Любаше, – продолжала Оксана, – да и во всех нас. Мы можем кричать, плакать, вытерпеть многое можем, а вот через себя переступать не можем. Не-е-е-т! От слабого не отвернемся, даже врага в беде не оставим. И это хорошо, ведь правда? Значит, душа в нас есть! Даже этим людоедам не убить ее, она все равно жи-ва-я... Оксана прошлась по кухне, присела к столу, опять заговорила.

– Смотрела я на своих... Стоят друг возле дружки... в худых одежонках, через день, да и то не сытые, а глядят так, будто знают что-то такое, чего не вдруг поймешь. И сила в них какая-то, я и сказать тебе не могу, в чем она... Смотрю на них и слез сдержать не могу, подступило к сердцу. Жалею их и радуюсь. Добрые они, наши люди, добрые. Вот скажи кому чужому, какие они, ведь не поверят, ей-богу не поверят!

– А я, знаешь, Ксюша, когда увидела немца на земле, да еще в такую холодную пору, ни о чем думать не могла. Вот только од¬но: живой, значит спасать надо.

 

ГЛАВА II

За плечами России уже было полтора года войны. Кровавые ее фронты откатились к Оке и Волге, к Орлу и Курску. С трудом просачивались оттуда сведения к городам и весям России, занятым врагом. Все же, неведомыми путями, из уст в уста, из рук в руки, как хруп¬кий сосуд, как стремленье утолить страждущих, несли люди друг дру¬гу слова, которые помогали жить и верить. Не только женщины, взва¬лив на себя все невзгоды войны, но и дети, работая сверх сил наравне со взрослыми, также знали, что все равно придет он, великий день освобождения.

Первой, самой важной тогда новостью было то, что Москву отстояли. Древняя столица России и всего государства не склонила головы перед осатанелой мощью нацистских армий. Узнала об этом и деревня Камышовка. Невелико было войско, которое она снарядила на войну, мужчин может и взвода не наберется. Но послала всех: сыно¬вей, мужей – главную опору каждой семьи, любимых братьев, сестер и дочерей. Оксана Фомина еще не знала тогда, что ее дочка Анютка не уехала на Восток со своим молокозаводом, а ушла на фронт. На курсы медицинских сестер в первые месяцы войны поступила дочка Анны Скворцовой Тоня.

До крайности оскудела жизнь за время войны. От прежнего колхоза, имевшего крепкое хозяйство, ничего не осталось. Сельскохозяйственные машины, лошадей, стада молочных коров и весь остальной скот в первые месяцы наступления немцев колхозники пытались перегнать в незанятые районы, но и это не удалось сделать. Все погибло под бомбами, снарядами, танками. А то, что осталось из хозяйства в усадьбах колхозников, потом забрали оккупанты. Даже кур выловили.

– Это надо для немецкой армии, – сказал камышовцам аристократического вида офицер, увидев плачущих женщин. Он считал себя правым, грабя последнее, что оставалось у беззащитных детей и их матерей. Этот офицер, воспитанный в немецкой семье, обученный тактике войны в фашистской армии, считал вполне естественным расши¬рять свое жизненное пространство за счет народов всей Европы, вплоть до советского Урала. Он видел себя благородным, этот офицер, даже тогда, когда давал команду солдатам вешать стариков и подростков, убивать матерей, окруженных плачущими детьми. Вешать за то, что они не хотели быть рабами у господ немцев. Этот немец¬кий офицер, как и тысячи других, одобрял и был исполнителем идеи Гитлера – покорить и истребить целые народы, чтобы свой, немец¬кий народ, получил дармовые плодородные земли на Украине, в Бе¬лоруссии, в России, чтобы каждый немец мог стать помещиком. А если есть такая цель, не только лично для себя, но и для своего народа, то добывать такие блага, он считал, можно любыми средствами. Честь немецкого офицера не страдала от того, что он лично расстреливал невиновных, не причастных к военным действиям людей. Теперь война все подчиняла своей злой воле: жгла, душила, рас¬стреливала, вешала, утюжила танками. Все живое топила в крови. Война перевернула вверх дном все понятия нравственности. Палачи и садисты отмечались высокими правительственными наградами. Малей¬шее проявление человечности, чувства жалости у тех, кто служил в фашистской армии, каралось смертью. Человек с оружием в ру¬ках превращался в ненасытного зверя, профессионального убийцу. Он привыкал к жестокости и льющейся крови. Ему было наплевать на все законы, на нравственность, на совесть. – Я освобождаю человека от унижающей химеры, которая называется совестью – возгласил Гитлер.

Советский народ принял навязанную гитлеровцами войну. На защи¬ту отечества встали народы всех многонациональных республик. На защиту своей земли, а не на захват чужой. Мирный народ, ненавидящйй войну, вынужден был взять в руки оружие. Да, и советские снайперы вели счет убитым немцам. Солдаты почитали за честь первыми ворваться в окопы врагов, чтобы уничтожать их штыками и гранатами. Миллионные армии стали друг против друга, чтобы убивать, истреб¬лять до последнего солдата. Война сделала ненавистными врагами не¬мецкий народ и народы Советского Союза.

... Был на исходе 1942 год. Второй год великой битвы с фашиз¬мом. С того дня, как немецкий солдат с автоматом в руках распахнул дверь родного дома, отлилось много дождей. В сорной траве лежали непаханные поля. Давно забытую соху пришлось пустить в дело. Жен¬щины с детьми теперь впрягались в соху вместо лошадей, пахали землю первобытным способом, чтобы не умереть с голоду.

Впроголодь, в нищете жила и деревня Камышовка. По весне засаживали огороды в усадьбах кто чем мог. Если хватало сил, копали лопатамл лучшие земельные участки на полях. Труднее всего было сохранить семена. За долгую зиму без молока и мяса быстрее истощались запасы овощей и круп. Если и удавалось кому сохранить к весне мешок картошки или свеклы, так их приводилось делить с те¬ми семьями, где страдали от недоедания дети. Общие беды еще теснее сплачивали людей. Ранней осенью, когда начиналась уборка скудного военного урожая, присылали немцы подводы. Проверив погреба и сараи, заготовители продовольствия для немецкой армии, случалось, уезжали пустыми. Что еще можно было взять у измученных нуждой людей? Может быть оттого, что Камышовка была вдали от центров, заготовители зимой не являлись.

Мария задержалась у своей калитки с Федорой.

– Может, война скоро закончится, а нам и курицей с петухом негде разжиться, – сетовала Федора. Ходили наши бабы в деревню Заречное, хотели выменять что-нибудь из продуктов, а там еще хуже нашего. Полдеревни фашисты спалили, кто жив остался, живут где в тесноте, где в землянках. Сама понимаешь, каково им.

– Пусть бы только война отпустила нас, все опять будет и в поле, и дома. А сейчас детей надо сберегать, – сказала Мария.

– Не дай бог видеть, как дети голодают, – согласилась Федо¬ра, – я на эту зиму старалась побольше припасов отложить, да подальше их припрятать. Проса собрали, картошки, свеклы с тык¬вой. Все в землю за сараем зарыли. Очистки картофельные с Евдо¬кией сушили. Весной истолчем их, смотришь, чего-нибудь налепим. Весна, она все подберет, если с зимы останется.

– У меня картошка нынче не уродилась, мелкая. Кой-какие овощи, да я одна.

– Как одна? Если немец на поправку пойдет, будет двое, – напомнила Федора. – Много ли такому надо? А как поправится, на свои хлеба уйдет. Они, небось, не так едят, как мы. У них награбленного столько, что, говорят, в Германию целыми поездами отправляют.

– Пусть отправляют! – рассердилась Федора, – глотка у Гитлера видать, ненасытная, а все равно чужим добром подавится... Пой¬ду я, вон Татьянка мне в окно машет. Ты, Маша, приходи к нам. У нас с детворой веселее. – Зайду, – пообещала Мария. Она оста¬лась у калитки. День выдался пасмурный, тихий, тучи обложили все небо и на душе было сумрачно. Чей-то голос доносился с дру¬гого конца деревни. Голос звал кого-то, но не получал ответа.

 

ГЛАВА III

Он хотел открыть глаза, но веки не поднимались. Как в полу¬сне угадывался дневной свет и опять исчезал. Шевельнулся, услышал собственный стон и опять впал в забытье. Потом он почувствовал чье-то прикосновение. Голову его приподняли, он сделал несколько глотков какой-то теплой, противной жидкости. Увидел женщину. Она была совсем близко и вот удалилась, совсем исчезла... Явилось лицо матери. Ее знакомый голос: «Пауль, вставай. Вставай! Уже утро». – Мама! – громко позвал он, а губы только шептали, не издавая звука.

Наконец он открыл глаза. Перед ним – белая стена, освещенная солнцем. Пытаясь поднять голову, замер от боли, пронизавшей все тело. Блуждающий, бессмысленный взгляд его не отмечал ничего существенного. Все было непонятно, кроме боли. Кто-то опять подошел к нему, наклонился. Силуэт человека расплывался.

Медленно возвращались к нему привычные ощущения жизни. Тре¬бовалось много усилий, чтобы напиться. Пересохшие жесткие губы не размыкались. Ему было все равно, кто подходил к нему, кто да¬вал питье. Сейчас его занимали только боль и жажда.

Прошло еще два дня. И когда его голову снова приподняли чьи-то руки над подушкой, он ясно увидел перед собой женщину. Он закрыл глаза, снова открыл, чтобы убедиться, не сон ли это? Откуда взялась эта женщина в цветастом платочке? А она стояла рядом и смотрела на него. Ужас охватил его. Это была она, она! В белом платочке с голубыми цветами и в синей ситцевой кофте. Сей¬час она попятится к стене дома, прикрывая детей, а он выстрелит ей в грудь. Он хорошо помнит, как она упала, а он пошел к сараю. Почему же она здесь, ведь он убил ее? Убил, а она пришла... О, бо¬же, спаси меня.. Он закричал припадая к подушке, но вырвалось только слабое хрипенье. Когда он снова открыл глаза, рядом никого не было.

Короткими обрывками памяти, эпизодами прожитой жизни восста¬навливалось его сознание. Но только через десять дней, как его по¬добрала Мария, он начинал осмысливать, что он, Пауль Леман рядо¬вой 473-го немецкого пехотного полка 253-ей пехотной дивизии – ра¬нен. Почему же он лежит в русской избе, и за ним ухаживает русская женщина, напоминающая ту, которую он недавно расстрелял?

...Вот опять они мчатся на мотоциклах по разбитым проселочным дорогам, разыскивая сбежавших из лагеря военнопленных. Уг¬лубляются в лес. К вечеру дорога привела к небольшой деревне, начинало темнеть. Часть жандармского мотовзвода под командой лейте¬нанта Венцеля разворачивается в обратный путь. И в этот момент одна за другой взрываются две гранаты. Пауль бросился в траву и пополз к кустарнику за дорогой. Больше он ничего не помнит. Может быть, его не могли отыскать, а может, весь мотовзвод погиб.

Прошло еще три дня. Леман окончательно пришел в себя. Пытался вспомнить все по порядку. Рядовой Гольбах, с которым он подружился, любил рассказывать истории, от которых становилось не по себе.

– На фронте проще, – говорил Гольбах, – там идешь в бой вмес¬те со всеми. А здесь, в тылу, ты вроде и не воюешь, а смерть за то¬бой кошкой крадется: то штаб дивизии взлетает в воздух вместе с офицерами, то среди бела дня обоз с продовольствием уничтожен. Обер-лейтенанта Ноймана украли рано утром, штанов не успел надеть. И все они – партизаны! Я бы их давно всех перевешал, – сплевывая, решал Гольбах.

Видно не зря отозвали воинскую часть с фронта, к которой был приписан Леман. Войска СС и местная полиция уже не могли справиться с вездесущими партизанами.

В избу, где лежал Леман, вошла женщина, укутанная в шаль. За ней клубился холодный воздух. – Неужели зима наступила, – по¬думал Леман, – сколько же он лежит здесь? Была осень. Поздняя осень с первыми заморозками, а теперь снег на ногах женщины.

Леман стал рассматривать все, что его окружало: рядом с кроватью стоял стол, покрытый зеленой клеенкой, у стола – широкая скамья. У порога на вешалке темнела одежда. «Где же моя шинель?» На нем была его нижняя рубаха, покрыт он был клетчатым суконным одеялом. Женщина скинула шаль, подошла к печке, приложила к обогрева¬телю руки. Мысли Лемана вдруг приняли другой оборот. «Не все ли равно, какая теперь на нем рубаха, где его шинель, разве это теперь важно? Ему надо знать, где он, что ждет его, от кого зависит его судьба. Конечно же, не от нее...» Он следил за женщиной глазами, боясь повернуть голову. Каждое движение причиняло боль. Женщина подбросила в печку дров, постояла у окна и ушла в другую комнату, не взглянув на него.

Проходили дни. Леман не мог отличать их друг от друга, так они были похожи. Тяжелым оставалось его тело, правый бок болел постоянно, не двигалась правая нога.

Каждый день он видел перед собой одну и ту же женщину. Это была другая, не та, что почудилась ему в затуманенном созна¬нии. Этой было больше лет, но все равно она чем-то напоминала ту, в залитой кровью ситцевой кофте.

Женщина кормила его из ложки, приподняв голову на поду¬шке. Кислый отвар из каких-то ягод, подобие постного овощного супа с противной, жесткой лепешкой – вот все, что обычно состав¬ляло его меню.

Леман ел неохотно и старался смотреть только на ее руку, державшую ложку, на пуговицы кофты. Его взгляд всегда скользил мимо ее лица. Он не хотел ее видеть. Он подозревал, что она выполняет чье-то указание, подкармливая его. Потом его поволо¬кут к партизанам, или они сами скоро сюда придут, чтобы допро¬сить его, все выведать и пристрелить, как собаку. Он готовился к самому худшему. Иногда его охватывал панический страх, осо¬бенно ночью. Слышались невнятные голоса, тихие шаги, за окном двигались тени. В эти минуты он едва сдерживал крик отчаяния, понимая, что помочь ему все равно никто не может.

Однажды в избу пришла старуха. Распахнула накинутый на плечи такой же старый, как сама, платок, и извлекла оттуда бутыл¬ку с темной жидкостью. Леман встревожился, – что это они задумали? Обе женщины сели на скамью у его кровати и стали разбин¬товывать его раны. Старуха что-то лепетала потрескавшимся от морщин ртом, показывала хозяйке дома островки гноя на ране, за¬нявшей почти весь правый бок.

– Ишь, как разгневается, даже запах дурной идет, – говорила Никитиха, принесшая по просьбе Марии настой целебных трав. – Слышь-ка, вот здесь гусиным салом надо. У меня трошки есть, сберегла на всякий случай. А по середке тряпицу с настоем поло¬жим, может, затягивать станет...

По совету Никитихи Мария приготовила питье из трав, а ког¬да поднесла немцу стаканчик с настоем, увидела его глаза. – Да он боится нас, гляньте, – сказала Мария усмехнувшись. Леман не понимал, о чем говорят женщины, и уже не в силах был владеть собой.

– Хорошо будет, понимаешь, хорошо... – сказала немцу Мария.

Русское слово «хорошо» Леман знал, но сейчас оно казалось ему зловещим. Никитиха смотрела на немца и тихо, будто про себя, говорила: «Молодой-то какой... А бок весь разворотило...» Леману же казалось, что она шепчет проклятья, а хозяйка со словами «хо¬рошо» сейчас вольет ему яду. Он уперся руками о края кровати, в глазах его застыл ужас.

– Ладно, оставь его. Что-то он и в самом деле перепугался, – сказала Никитиха. Мария поставила стаканчик на стол и поправила сползающее с немца одеяло.

Хозяйка вставала с рассветом, топила остывшую за ночь печь, ставила чугунок с каким-то варевом. От него шел неприятный за¬пах, – Сами свиньи, – брезгливо рассуждал Леман, – и еда у них свинячья. Скоро и я захрюкаю.

Воспоминания о родном доме то успокаивали, то растравляли душу. По праздникам они с отцом открывали бочонок вина. Рубиновыми искрами трепетало оно в прозрачных рюмках. Сестренка Герда хлопала от восторга в ладоши и смеялась, как в детстве. Теперь сестра совсем взрослая, может замуж выскочила за какого-нибудь офицера. Ей нравились военные.

В такие минуты Леман закрывал глаза, натягивал до подбо¬родка одеяло. За торжественно накрытым столом чинно сидят отец и мать. Справа от родителей старший брат Карл. Он студент, приехал на каникулы. Пауль рядом с братом. Герда с другой сто¬роны стола, поглядывает на братьев, что-то шепчет, делает боль¬шие глаза. Сестренка, как всегда чистенькая, воздушная, безза¬ботная. Стол полон домашних яств, любимых блюд, которые умела приготовить мать, зная вкусы своих детей. Как он был счастлив тогда, как беспечен, каким заманчивым было в его воображении будущее! Мать плакала, провожая его на фронт, а он улыбался.

– Мама, я вернусь с победой! Русских мы уже положили на лопатки, их надо только добить. Москва у наших ног.

Отец был серьезен и важен. Два его сына, как истинные патриоты, не уронят чести семьи, чести Родины. Подняв бокал с ви¬ном, он говорил, что великая Германия возвеличит себя еще невиданными подвигами. Фюрер не обойдет наградами и его сыновей. Кроме воинской славы они получат в России и свою долю земли, станут хозяевами.

– Мне надо набраться сил и бежать отсюда, – думал Леман. – А для этого надо больше есть, пусть даже противное. Главное – не падать духом и надеяться. Может быть, удастся вернуться к своим.

Когда он смог сидеть, заглядывал в окно. Солнце растопило морозные узоры на стеклах, чувствовалась оттепель. Из окна он видел двор, за ним деревенские избы. Значит это была деревня. Из мужчин пока никто не заходил. Был как-то старик, совсем седой. Сидел у печки, курил, о чем-то говорил с хозяйкой. Леман прислушивался, старался понять, но кроме слов «немец» и «дорога» ничего не сообразил. Возможно теперь, когда ему ста¬ло лучше, его отвезут в лес к партизанам.

После ухода старика Леманом овладело отчаяние. Уж лучше пасть в бою, чем стоять и ждать смерти перед закинутой петлей или дулом винтовок. Сколько раз он видел этих несчастных! Лица с глазами ненависти, смирения, упрямства. Страх перед смертью выворачивает все наизнанку, у кого что есть. Приходи¬лось расстреливать, вешать в городах, в деревнях и тем войсковым частям, которые только вышли из боев и располагались на отдых. Надо было уничтожать как можно больше и гражданского населения. Удивительное дело, он, Пауль Леман, и его товарищи по оружию, солдаты и офицеры немецкой армии в первый год успешной воины с Россией никак не ожидали такого поголовного сопротивле¬ния. Ведь давно всем ясно – Германия берет верх, за ней стоит вся покоренная Европа, а русский солдат не только бьется до по¬следнего патрона, но и норовит броситься под идущий на него танк с какой-то там бутылкой горючей смеси и взорваться. И надо же было придумать эти бутылки. Что они против мощного немецкого тан¬ка! А женщины в деревнях, дети и старики... зачем они помогают этим бандитам-партизанам, разве их дело воевать?

После того, как старушка принесла темную жидкость, и хозяй¬ка стала смачивать ею рану, боль заметно уменьшилась. Если лежать спокойно, ничего не болит, только деревенеет тело.

У Лемана теперь было много временя для размышлений, и он предавался им, чтобы заглушить тоску, отогнать мрачные предположения о завтрашнем дне. Никогда в жизни – а прожил он чуть больше двадцати – ему не приходилось столько думать. В армии ему внушили полное подчи¬нение своим командирам, точное исполнение приказов. За всех за них думает фюрер, а они всегда готовы, жертвуя жизнью, выполнять его приказы, какими бы они ни были.

Солдатам разъяснили, как они должны вести себя на оккупированной территории России. Леман хорошо запомнил, – строжайше запрещено вступать в какие-либо контакты с русскими. С ними нельзя разговаривать, а только действовать. Взводный командир Рахнер читал инструкцию, где было сказано: «Русского вам никогда не переговорить и не убедить словами. Говорить он умеет лучше, чем вы, ибо он прирожденный диалектик и унаследовал склонность к философствованию. Особым обаянием и искусством влиять на ха¬рактер немца обладает русский мужчина и еще в большей степени -женщина».

– Вы должны уяснить себе, – говорилось в инструкции, что вы на целые столетия являетесь представителями великой Германии и знаменосцами национал-социалистической революции и новой Ев¬ропы. С сознанием своего достоинства вы должны проводить самые жестокие и самые беспощадные мероприятия, которых потребует от вас государство. Поэтому будьте всегда мужественны, сохраняйте вашу нордическую стойкость. Некоторые параграфы инструкции Рахнер знал наизусть и, оторвавшись от текста, с выражением удовольствия и гордости произносил: «Русские всегда хотят быть массой, которой управляют. Так они должны воспринять и приход немцев, ибо этот приход отвечает их желанию: «приходите и владейте нами». Исходя из своего многовекового опыта – господство монголов, господство поляков и литовцев, самодержавие царей и господство немцев вплоть до Ленина и Сталина, – русский ви¬дит в немце высшее существо. Заботьтесь о том, чтобы сохра¬нить этот авторитет немца».

Офицеры полка, где служил Леман, при случае говорили о России: «это примитивная страна, здесь нет, как в Европе, банков, хороших отелей и ресторанов, нет даже приличных кроватей, а только взорванные дома, полная разруха и дикость».

– Чувствуйте себя здесь хозяевами, – не раз повторял Paxнер, видя, как солдаты укладывают в чемоданы трофеи, надевают золотые часы, примеряют хромовые сапоги. Сам Рахнер отправил много посылок домой с ценными вещами, приобретенными во время расстрелов и взятых в домах, где еще жили люди.

Проклиная российские непроходимые дороги, холодные зимы, Рахнер любил помечтать. – Крым должен быть освобожден от всех чужаков и заселен только вещами, – говорил он, – новоприобретенные восточные районы мы превратим в райский сад. Они нам жиз¬ненно важны, – авторитетно утверждал он. Гигантское простран¬ство России как можно скорее должно быть усмирено. Лучше все¬го этого можно достигнуть путем расстрела каждого, кто бросит на немца хотя бы косой взгляд. При этом Рахнер пояснял, что это не его слова, а Гитлера, сказанные на важном совещании рейха, что ему, Рахнеру, известны кое-какие документы, которые скоро хранить в тайне не будет смысла. Этим словам Рахнера вполне можно было верить, потому что инструкции и приказы, ко¬торые им зачитывали, по смыслу не расходились и с этими идея¬ми фюрера. Все было правильно и совпадало с мнением немецких солдат и офицеров.

– Никогда не должно быть позволено, чтобы оружие носил кто-либо иной, кроме немцев. Только немец вправе носить ору¬жие, а не славянин, не чех, не казак и не украинец. Мы хотим всех их сделать орудием в наших руках, – подобные директивы и приказы немецкого командования, поступающие из штабов усваива¬лись каждым солдатом. Леман не был исключением. Он тоже свято верил в превосходство своей нации над другими, ему нравилась историческая роль Германии в установлении нового порядка.

И вот теперь, лежа в избе у этих «дикарей», он не раз сдер¬живал себя, чтобы не прикрикнуть, не приказать русской женщине принести ему еду получше, ведь он солдат великой Германии, а она его прислуга. И пришел он сюда не за тем, чтобы довольство¬ваться этими вонючими крохами! Но благоразумие удерживало его: «А что если тогда она совсем не станет его кормить и ухаживать за ним? Ведь он еще не знает всех обстоятельств: каким образом очутил¬ся здесь, и в чьих он теперь руках?»

Однажды Леман, с большим трудом подбирая русские и немецкие слова, спросил у хозяйки, далеко ли отсюда войска немецкой армии. Она только покачала головой. То ли она действительно не знала, а может знала, да не хотела ему сказать?

 

ГЛАВА IV

Короток зимний день. Но как длинны и тоскливы вечера... Темень на дворе, мороз. Мария пристроилась у печки, спину гре¬ет у теплых кирпичей. Догорающие поленья вспыхивают, играя на стене слабыми огоньками. Немец спит или дремлет, коптилку зря жечь не стоит, и она сидит, пригорюнившись, со своими вечными ду¬мами. Два сына на войне. Муж тоже ушел вслед за ними. Ни одного письма. В безвестности и тревоге закончился год сорок первый, а теперь уж и сорок второй.

В сорок первом пыталась Мария добраться к своей замужней дочери Галине, забрать ее в Камышовку с тремя внуками, да не удалось. До станции дошла пешком. Еще надо было ехать поездом в большое районное село.

Каждое лето встречала Мария внуков: двух девчоночек, Танюшу и Нину, старшенького Сережку. Внучки – помощницы. Одна перед другой стараются, то пол везде подметут, то посуду моют, хоть и годков-то одной четыре, а другой шестой всего. Моют внучки посуду. Младшая, Таня на скамейке перед столом стоит, ножки еще коротки. Плещет водицей в тазике, махонькой ручонкой по блюдцу водит. Нина, та на табу¬ретке пристроилась, вилки чистит, ножи Мария себе забрала. Смот¬рит бабушка на внучек, и так хорошо ей, словно душа по весне расцветает, теплым светом всю ее заливает. Детей своих Мария любила, будто каждый денек запомнила, как они росли. Ласкала их, жалела и строго спрашивала, когда надо было спросить. А вот к внукам только нежность... И голос всегда ровный, ласковый, на грубую ноту не в силах подняться. Дети чувствуют это и одаривают бабушку такой же доверчивой любовью. Внук, тот на тракторе с младшим сыном Васей все ездил, сколько было радости!

Со дня на день ждали Галю с детьми. А тут война... Оставшись в доме одна, Мария не спала ночами. Гудели в небе самолеты, пылали где-то зарева пожаров, издали доносился гром орудий. Но Мария все-таки решилась поехать к дочери. Долго шла проселочными дорогами, уже виднелась невдалеке железнодорожная станция. На путях растянулись составы вагонов, перекликались гудки маневро¬вых паровозов. Осталось спуститься с высокого пригорка, обогнуть железнодорожный поселок, и вот он, вокзал.

Она остановилась у дощатых сараев кирпичного завода. И вдруг откуда-то взялись самолеты. Их было так много, что они за¬крыли собой небо. Мария плохо помнит, куда она бежала: за пустые сараи, в овраг, поросший кустарником. Взрывались бомбы, гудели моторы самолетов, в воздух летело вместе с землей все, что на ней было. Страшный смерч все крутил и разрушал. От охватив¬шего ее ужаса Мария закричала, но не услышала своего голоса…»


 

® Федеральный журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕРПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764-49-43. E-mail: senatmedia@yahoo.com.


© 1996-2017 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал «СЕНАТОР» ИД «ИНТЕРПРЕССА». Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.